Неточные совпадения
Хлебопашество — главное занятье нагорного крестьянина, но повсюду оно об руку с каким ни на
есть промыслом идет, особливо по речным берегам, где
живет чистокровный славянский народ.
Вот тебе хорошо, Сергевнушка,
живешь безо всякой заботы, на всем на готовом, все у тебя
есть, чего только душеньке угодно, а вспомни-ка прежне-то время, как с маткой у нас в слободе
проживала.
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и
было больше доверия, чем прощелыге Ольге Панфиловне, что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла, что только по своему благородству не может открыто войти в «ограду спасения» и потому и
живет «никодимски».
При Дунюшке до ее возраста останусь, где б она ни
жила, — конечно, ежели это вашей родительской воле
будет угодно, — а отвезете ее, в дому у вас я на один день не останусь.
Последнее мое вам слово:
будет Дунюшка
жить в обители, и я с ней
буду, исполню завет Оленушкин, не захотите, чтоб я
была при ней, дня в дому у вас не останусь…
— Мое дело сторона, — вмешалась при этом Макрина. — А по моему рассужденью,
было бы очень хорошо, если б и при Дунюшке в обители Дарья Сергевна
жила. Расскажу вам, что у нас в Комарове однажды случилось, не у нас в обители — у нас на этот счет оборони Господи, — а в соседней в одной.
— Решил я. Стану просить мать Манефу, приняла бы к себе Дуню… А вы уж ее не оставьте, Дарья Сергевна,
поживите с ней, покамест
будет она в обученье. Она ж и привыкла к вам… Обидно даже немножко — любит она вас чуть ли не крепче, чем родного отца.
— Да уж лето-то пущай ее погуляет, пущай
поживет со мной… Ради ее и на Низ не поеду —
побуду останное время с Дунюшкой, нагляжусь на нее, голубушку, — сказал Смолокуров.
— Так я и отпишу к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где
будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато
будет ей, а в других кельях еще теснее, да и не понравится вам — не больно приборно… А она, голубушка, вон к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
Потому, знаете,
живем на виду, от недобрых людей клеветы могут пойти по́ миру — говядину, дескать,
едят у Манефиных, скоромничают.
Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо
было Дуне благодарить за то, что,
проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
За год до того, как Дуне домой под отеческий кров надо
было возвратиться, еще новый домик в Манефиной обители построился, а убран
был и разукрашен, пожалуй, лучше Дунина домика — Марья Гавриловна
жить в Комаров из Москвы переехала.
Шестнадцати лет еще не
было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись
было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где
жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест,
был готов. Сына городского головы сватали — и тому тот же ответ.
— Самый он и
есть, — молвил Марко Данилыч. — Зиновий Алексеич допрежь и сам-от на той мельнице
жил, да вот годов уж с пяток в городу́ дом себе поставил. Важный дом, настоящий дворец. А уж в доме — так чего-чего нет…
— Пес с ним! — молвил Сидор. — И без него
проживу ярманку-то. У меня купцы
есть знакомые — примут и слепого.
Взглянул приказчик на реку — видит, ото всех баржей плывут к берегу лодки, на каждой человек по семи, по восьми сидит. Слепых в смолокуровском караване
было наполовину. На всем Низовье по городам, в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз
проживает. Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой песне поется...
Не вскинься на певунов дядя Архип,
спели б они про «Суру реку важную — донышко серебряно, кру́ты бéрежки позолоченные, а на тех бережках вдовы, девушки
живут сговорчивые»,
спели бы, сердечные, про свияжан-лещевников, про казанских плаксивых сирот, про то, как в Тютешах городничий лапоть плел,
спели бы про симбирцев гробокрадов, кочанников, про сызранцев ухорезов, про то, как саратовцы собор с молотка продавали, а чилимники, тухлая ворвань, астраханцы кобылятину вместо белой рыбицы в Новгород слали.
То-то и
есть: молодые-то люди что новы горшки — то и дело бьются, а наш-от старый горшок хоть берестой повит, да три века
живет.
— Нельзя мне нонешний год на караване
жить, — прихлебывая чай, отвечал Марко Данилыч. — Дочку привез с собой, хочу ей показать Макарьевскую. В каюте
было бы ей беспокойно. Опять же наши товары на этот счет не больно подходящие — не больно пригоже попахивают.
Вкруг дома
жили одни рабочие, ближними соседями
были немцы-колонисты.
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не
были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились, как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали, как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Года полтора от свах отбоя не
было, до тех самых пор, как Зиновий Алексеич со всей семьей на целую зиму в Москву уехал. Выгодное дельце у него подошло, но, чтобы хорошенько его обладить, надо
было месяцев пять в Москве безвыездно
прожить. И задумал Доронин всей семьей катить в Белокаменную, кстати ж, ни Татьяна Андревна, ни Лиза с Наташей никогда Москвы не видали и на Рогожском кладбище сроду не маливались.
— Помоложе тебя
буду, а
живешь же с попадьей да детей еще плодишь, — ответил сурово жених. — Не гляди на меня, что волосом бел, то знай, что я крепостью цел. Году не минет — крестить позову.
Плывут, бывало, нищие по Волге, плывут, громогласно распевая про Алексея Божия человека, про Страшный суд и про то, как «
жили да
были два братца родные, два братца, два Лазаря; одна матушка их породила, да не одно счастье Господь им послал».
Стариц да белиц
будет за тысячу, это одних «лицевых», которы, значит, по паспортам
проживают; потаенных еще сотни две наберется.
Жили мы, благодаря первее Бога, а по нем христолюбивых благодетелей, тихо и безмятежно; всем удоволены, забот мирских не знавали, одна у всех
была забота...
Как нам
будет жить на чужой стороне с чужими людьми незнакомыми?
Ведь каждая, почесть, сызмальства
живет в обители, иная, может
быть, лет пятьдесят на родине-то и не бывала, сродники-то у ней примерли, а которые вновь народились, те все одно что чужие.
Колдунья одна
есть, возле нашего скита
проживает.
— Дела такие подошли, матушка, — озабоченно отвечал Самоквасов. — В Москве
был, в Питер ездил, теперь вот здесь третью неделю
живу. Нонешним годом, не знаю, вдругорядь-то и попаду ли я к вам.
— Еще
будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно, и жаль
будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно узнала я, что выгонка
будет такая же, какова
была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут. Все останется при нас. Как-нибудь
проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина дня хотела туда и кельи перевозить, да вот эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
— Хорошего немного, сударыня, — сказал Марко Данилыч, допивая третий стакан чаю. — Если бы
жил он по-хорошему-то, много бы лучше для него
было. Без людей и ему века не изжить, а что толку, как люди тебе на грош не верят и всячески норовят от тебя подальше.
Если я думаю, значит,
живу, он говорил, стало
быть, я не умер…
— Сто шесть, пожалуй, и больше наберется, — молвил Василий Петрович. — В нашей вотчине три ста душ, во Владимирской двести да в Рязанской с чем-то сотня. У барина, у покойника, дом богатейший
был… Сады какие
были, а в садах всякие древа и цветы заморские… Опять же ранжереи, псарня, лошади… Дворни видимо-невидимо — ста полтора. Широко́
жил, нечего сказать.
— Как же прозванью не
быть? — тряхнув кудрями, молвил половой. — Мы ведь ярославцы — не чувашска лопатка какая-нибудь. У нас всяк человек с прозвищем век свой
живет.
— Мы с тобой не доживем, хоть бы писано на роду нам
было по сотне годов
прожить… Сразу старых порядков не сломаешь. Поломать сильной руке, пожалуй, и можно, да толку-то из того не выйдет… Да хотя бы и завелись новые порядки, так разве Орошины да Смолокуровы так вдруг и переведутся?.. Станут только потоньше плутовать, зато и пошире.
Мастерская, пристроенная к
жилой стае лицом в огород,
была обширна и отделялась от большой избы и горниц невеликими сенцами.
— Дела, матушка, дела подошли такие, что никак
было невозможно по скорости опять к вам приехать, — сказал Петр Степаныч. — Ездил в Москву, ездил в Питер, у Макарья без малого две недели
жил… А не остановился я у вас для того, чтобы на вас же лишней беды не накликать. Ну как наедет тот генерал из Питера да найдет меня у вас?.. Пойдут спросы да расспросы, кто, да откуда, да зачем в женской обители
проживаешь… И вам бы из-за меня неприятность вышла… Потому и пристал в сиротском дому.
— Что ж ей очень-то печалиться? — успокоившись несколько насчет Фленушки, молвил Петр Степаныч. «Видно, мать Таисея ради красного словца пустяков наплела», — подумал он и продолжал свои речи, бращаясь к Ираиде: — Марья Гавриловна
была не из обительских, не под матушкиным началом
жила, Прасковьи Патаповны свадьбу отец устроил…
Тетенька
была у меня, в здешней обители
жила, старица
была умная, рассудительная, все ее почитали — уставщицей при моленной
была.
«Хоть теперь она и не мирская девица, — думает он, — но, как любимица властной игуменьи,
живет на всей своей воле, а надевши манатейку, уж нельзя ей
будет по-прежнему скакать, песни
петь да проказничать…
— Уехать, выйти за него замуж, в богатом доме
быть полной хозяйкой,
жить с ним неразлучно!..
— Слышала, что у Макарья давненько
живешь, — молвила Манефа. — В Петербурге-то
бывши, не слыхал ли чего полезного про наши обстоятельства?
— Сиротки ведь они, матушка, пить-есть тоже хотят, одним подаяньем только и
живут, — промолвил на то Петр Степаныч.
— На глаза не пущает меня, — ответил Петр Степаныч. — Признаться, оттого больше и уехал я из Казани; в тягость стало
жить в одном с ним дому… А на квартиру съехать, роду нашему
будет зазорно. Оттого странствую — в Петербурге
пожил, в Москве погостил, у Макарья, теперь вот ваши места посетить вздумал.
— Четыре, — перебил Феклист. — Четвертой-эт позади. С руки тут им
будет — потаенного ли кого привезти, другое ли дельцо спроворить по ихнему секту, чего лучше как на всполье. И овраг рядом, и лес неподалеку — все как нарочно про них уготовано… Нашему брату, церковному, смотреть на них, так с души воротит… Зачем они это
живут… К чему?.. Только небо коптят… А пошарь-ка в сундуках — деньжищ-то что? Гибель!..
— Широко, значит,
жить захотелось, — с усмешкой ответил Феклист Митрич. — Навезет с собой целый табор келейниц. Все заведет, как надо
быть скиту. Вон и скотный двор ставит, и конный!.. Часовни особной только нельзя, так внутри келий моленну заведет… Что ей, Манефе-то?.. Денег не займовать… И у самой непочатая куча, и у брата достаточно.
— Что ж из того, что повздорила? Не важность! — молвил Феклист. — Ихни побранки подолгу не
живут. А точно, что
была у них драна грамота. А все из-за вашей самокрутки. Как принял все на себя Чапурин, Манефа и пошла ругаться. «Зачем, — говорит, — ославил ты мою обитель? Зачем, — говорит, — не от себя и́з дому, а от меня из скита девку крал?..» А он хохочет да пуще сестрицу-то подзадоривает… Шальной ведь он!
— Да с чего ты так к сердцу принимаешь? — говорил жене Зиновий Алексеич. —
Жили без него и вперед
будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи́ ж за ним, не знай зачем.
Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.
Живем скромно, по закону, ну а по иным обителям и житье другое:
есть там девицы веселые и податливые, поди, теперь с ними ровно сыр в масле катается…