Неточные совпадения
До того велика у нагорных крестьян охота по чужой стороне побродить, что исстари завелся у них такой промысел,
какого, опричь
еще литовских Сморгонь, на всем свете нигде не бывало.
Слыхали те посадские про тульского кузнеца Демидова,
как наградил его царь-государь и
какие богатства взял тот кузнец с непочатых
еще Уральских рудников.
Трех годов на новом месте не прожил,
как умер в одночасье. Жена его померла
еще в Родякове; осталось двое сыновей неженатых: Мокей да Марко. Отцовское прозвище за ними осталось — стали писаться они Смолокуровыми.
Вот она
какая, Сергевнушка, а ты
еще оделяешь ее всем…
У Анисьи Терентьевны были
еще два промысла; Ольге Панфиловне,
как церковнице, они были не с руки.
По домам обучать Красноглазиха не ходила, разве только к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились к ней в лачужку, что поставил ей какой-то дальний сродник на огороде
еще тогда,
как она только что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
— Путает много она по минеи-то, — сказала Дарья Сергевна. — По псалтырю
еще бредет, а по минеи ей не сладить. Чтоб опять такого ж соблазну не натворила,
как в прошлом году.
— Оченно бы это хорошо было, Марко Данилыч, — обрадовалась Дарья Сергевна. — Тогда бы настоящая у вас служба была. Все бы нашего согласу благодарны вам остались. Можно бы старицу позвать да хоть одну белицу для пения… Старица-то бы в соборную мантию облеклась, белица-то демеством бы Пасху пропела…
Как бы это хорошо было! Настоящий бы праздник тогда!.. Вот и Дунюшка подросла, а заправской Божьей службы
еще и не слыхивала, а тут поглядела бы, хорошохонько помолилась бы. Послушала бы певицу…
— Так я и отпишу к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато будет ей, а в других кельях
еще теснее, да и не понравится вам — не больно приборно… А она, голубушка, вон к
каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
— Ладно, хорошо, — молвил Марко Данилыч. — А вот
еще, чай-от, я знаю, у вас пьют, а
как насчет кофею? Дунюшка у меня кофей полюбила.
За год до того,
как Дуне домой под отеческий кров надо было возвратиться,
еще новый домик в Манефиной обители построился, а убран был и разукрашен, пожалуй, лучше Дунина домика — Марья Гавриловна жить в Комаров из Москвы переехала.
Шестнадцати лет
еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ,
как шест, был готов. Сына городского головы сватали — и тому тот же ответ.
Нежно поглядывая на Дунюшку, рассказывал он Марку Данилычу, что приехал уж с неделю и пробудет на ярманке до флагов, что он, после того
как виделись на празднике у Манефы, дома в Казани
еще не бывал, что поехал тогда по делам в Ярославль да в Москву, там вздумалось ему прокатиться по новой
еще тогда железной дороге, сел, поехал, попал в Петербург, да там и застрял на целый месяц.
Дурно ей было, на простор хотелось, а восточный человек не отходит,
как вкопанный сбоку прилавка стоит и не сводит жадных глаз с Дуни, а тут
еще какой-то офицер с наглым видом уставился глядеть на нее.
— Полноте, Марко Данилыч, ничего не видя, убивать себя.
Как это не стыдно! А
еще мужчина! — уговаривала его Дарья Сергевна. — На таком многолюдстве она
еще не бывала, что мудреного, что головка заболела? Бог милостив! Вот разве что? — быстро сказала Дарья Сергевна.
— Не знаю
еще,
как вам сказать… Больно уж вы меня тогда напугали, в Комарове-то, — ответил Петр Степаныч. — Не совладать, кажись, с таким делом… Непривычно…
— Большого знакомства не имел, а кой у кого встречались, — ответил Петр Степаныч. — Мельница
еще у него на Иргизе,
как раз возле немецких колоний.
— Ежели только перепорют, это
еще не беда — спина-то ведь не на базаре куплена, — молвил один рабочий. — А вот
как в кутузку засадят да продержат в ней с неделю али ден с десять!..
— Смирится он!..
Как же! Растопырь карман-от! — с усмешкой ответил Василий Фадеев. — Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин и в малом потакать не любит, а тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на него начали, обстали со всех сторон. Ведь мало бы
еще, так вы бы его в потасовку… Нечего тут и думать пустого — не смирится он с вами… Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день поминать…
— Знать-то знает…
как не знать… Только, право, не придумаю,
как бы это сделать… — задумался приказчик. — Ну, была не была! — вскликнул он,
еще немножко подумавши. — Тащи шапку, скидавай сапоги. Так уж и быть, избавлю тебя, потому знаю, что человек ты добрый — языком только горазд лишнее болтать. Вот хоть сегодняшнее взять — ну
какой черт совал тебя первым к нему лезть?
— По-хорошему! А
как загалдели, так орал пуще всех да
еще рукава засучал… — сказал приказчик.
Хорошо поужинали, нá руку было рабочим, что вдвое супротив обычного ели, щи-то заварены и каша засыпана были
еще до того,
как слепые сбежали.
Но
как не был
еще сполна хозяином, хозяйкой то есть пока не обзавелся, то и оставался покудова Митенькой.
Немного пришлось отдыха на его долю.
Еще к ранним обедням не начинали благовеста,
как, наспех одевшись, чуть не бегом побежал он к Доронину. Зиновий Алексеич один
еще был на ногах. Когда вошел к нему Марко Данилыч, он только что хотел усесться за столик, где уж кипел самовар.
— От чаю, от сахару отказу у меня не бывает, — молвил Марко Данилыч, — я ж и не пил
еще — оно будет и кстати. Так вот
как мы!.. Встал, умылся, Богу помолился, да и в гости. Вот
как мы ноне, Зиновий Алексеич.
—
Какие дела?.. Ни с ним, ни с родителем его дел у меня никаких не бывало, — маленько, чуть-чуть смутившись, ответил Доронин. — По человечеству, говорю, жалко. А то чего же
еще? Парень он добрый, хороший — воды не замутит, ровно красная девица.
—
Еще столько же наберется, может, и побольше, — сказал Зиновий Алексеич. — К слову ведь только говорится, что весь капитал засадил. Всего-то не засаживал…
Как же это возможно?
Еще бабушка на мельнице с самых пеленок внушала им, что нет на свете ничего хуже притворства и что всяка ложь,
как бы ничтожна она ни была, есть чадо диавола и кто смолоду лжет, тот во все грехи потом вступит и впадет на том свете в вечную пагубу.
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий
еще почти возраст, не были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились,
как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали,
как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Еще годов не выходило Лизавете Зиновьевне,
как матушки да тетушки мало-мальски заметных по купечеству женихов стали намекать насчет сватовства, но Татьяна Андревна речи их поворачивала на шутку.
Оно, чистое, непорочное, было
еще безмятежно,
как зеркальная поверхность широко раскинувшегося озера в тихий, ясный июньский вечер.
Но
как ихняя квартира в нанято́м доме-особняке на Земляном валу
еще не была
как следует устроена, а именины пришлись в пятницу, значит, стола во всей красе устроить нельзя, то и решили отложить пир до Татьянина дня, благо он приходился в скоромный понедельник.
Молодой человек был смущен не меньше Татьяны Андревны. Мнет соболью свою шапку, а сам краснеет. Не спал, не грезил — и вдруг очутился середь красавиц,
каких сроду не видывал, да они же
еще свои люди, родня.
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. — Родной ты мой!.. Да
как же ты вырос, голубчик,
каким молодцом стал!.. Я ведь тебя
еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над полом не больше аршина. — Ни за что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
Видал он ее
еще тогда,
как девчонкой-чупахой, до пояса подымя подол, бегала она по саду, собирая опавшие дули и яблоки, видал и подростком, когда в огороде овощ полола, видал и бедно́ в ситцевый сарафанчик одетою девушкой,
как, ходя вечерком по вишеннику, тихонько распевала она тоскливые песенки.
— Ох, грехи, грехи! — глубоко вздыхая, молвил поп и, зная, что упрямого Федора Меркулыча в семи ступах не утолчешь, да притом рассчитывая и на благостыню,
какой, может быть,
еще сроду не видывал, назначил день свадьбы.
— Да так-то оно так, — промолвил Смолокуров. — Однако уж пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены
еще не было. Сами видели вчерась,
какой толк вышел… Особливо этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго не забудет. А ни́што!.. Не чванься, через меру не важничай!.. На что это похоже?.. Приступу к человеку не стало, ровно воевода
какой — курице не тетка, свинье не сестра!
—
Какую там
еще Таифу? — спросил Смолокуров.
— Самой-то не было дома, в Шарпан соборовать ездила. Выкрали без нее… — ответил Самоквасов. — И теперь за
какой срам стало матушке Манефе, что из ее обители девица замуж сбежала, да
еще и венчалась-то в великороссийской! Со стыда да с горя слегла даже, заверяет Таифа.
И Ровнедь минули, и Щербинскую гору, что так недавно
еще красовалась вековыми дубовыми рощами, попавшими под топор промышленника, либо расхищенными людом, охочим до чужого добра. Река заворотила вправо; высокий, чернеющий чапыжником нагорный берег
как бы исполинской подковой огибал реку и темной полосой отражался на ее зеркальной поверхности. Солнце
еще не село, но уж потонуло в тучах пыли, громадными клубами носившейся над ярманкой. В воздухе засвежело; Татьяна Андревна и девицы приукутались.
— Довольно знаем и Зиновья Алексеича, и Татьяну Андревну, и девиц ихних, — отвечала Таифа. — Не раз у них гащивала,
как они
еще на мельнице жили.
Как еще переносит наша матушка такие неприятности!
— Э, матушка, страшен сон, да милостив Бог, — сказал Самоквасов. — Поживете
еще, а мы у вас погостим,
как прежде бывало.
—
Как же это не убиваться, сударь ты мой,
как ей не убиваться? — отвечала Таисея. — Ведь ославилась обитель-то. То вдова сбежит, то девку выкрадут!.. Конечно, все это было, когда матушка в отлучке находилась, да ведь станут ли о том рассуждать?.. Оченно убивает это матушку Манефу. А тут
еще и Фленушка-то у нее.
Солнце стояло
еще высо́ко,
как Петр Степаныч спешно скакал к перевозу.
—
Еще будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно, и жаль будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно узнала я, что выгонка будет такая же, какова была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут. Все останется при нас. Как-нибудь проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина дня хотела туда и кельи перевозить, да вот эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
Изнывала Дуня в одиночестве, с тех пор
как проснулось ее сердце и неясной,
еще не вполне сознаваемой любовью впервые встрепенулось.
—
Как я рада тебе, моя дорогая! Дня не миновало, часа не проходило, чтоб я не вспоминала про тебя. Писать собиралась, звать тебя. Помнишь наш уговор в Каменном Вражке?
Еще гроза застала нас тогда, — крепко прижимая пылающее лицо к груди Аграфены Петровны, шептала Дуня.