Тут до самых, невысоких, впрочем, сводов развешаны персидские ковры, закавказские шелковые ткани, роскошные бухарские халаты, кашемировые шали, разложены екатеринбургские работы из малахита, из топазов, аквамаринов, аметистов, бронза, хрусталь, мраморные изваяния.
Вот казанские татары в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные лица; вот длинноносые армяне в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на головах…
Такие разговоры вели меж собой Марко Данилыч с Самоквасовым часа два, если не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то вышла, Дуня села в сторонке и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать не след, оттого она и молчала. Петр Степаныч и рад бы словечком перекинуться с ней, да тоже нельзя — не водится.
Только что вышли гости, показался в передней Василий Фадеев. Разрядился он в длиннополую сибирку тонкого синего сукна, с мелкими борами назади, на шею повязал красный шелковый платок с голубыми разводами, вздел зеленые замшевые перчатки, в одной руке пуховую шляпу держит, в другой «лепортицу». Ровно гусь, вытянул он из двери длинную шею свою, зорко, но робко поглядывая на хозяина, пока Марко Данилыч не сказал ему...
Не в истерзанном рубище, не с котомкой за плечьми явился он в родном городе, а с возами дорогих товаров, с туго набитой мошной, в синей тонкого сукна сибирке, в шелковой алой рубахе.
Шуршит тяжелое, плотное шелковое платье. Поднял Никита Федорыч голову… Вся в черном, стройная станом, величавой, осанистой походкой медленно навстречу ему сходит с лестницы Марья Ивановна… Поверставшись, окинула его быстрым, пристальным взором… Что-то таинственное, что-то чарующее было в том взоре… Узнала, должно быть, пароходного спутника — улыбнулась строгой, холодной улыбкой… И затем медленно мимо прошла.
Но чтение о бархатных салопах, о шелковых платьях, о белье голландского полотна, о серебряной посуде и всяком другом домашнем скарбе, заготовленном заботливой матерью ради первого житья-бытья молодых, скользило мимо ушей его; о другом были думы Меркулова…
Где-то вдали хрустнул сушник. Хрустнул в другой раз и в третий. Чутким ухом прислушивается Петр Степаныч. Привстал, — хруст не смолкает под чьей-то легкой на поступь ногой. Зорче и зорче вглядывается в даль Петр Степаныч: что-то мелькнуло меж кустов и тотчас же скрылось. Вот в вечернем сумраке забелелись чьи-то рукава, вот стали видимы и пестрый широкий передник, и шелковый рудо-желтый платочек на голове. Лица не видно — закрыто оно полотняным платком. «Нет, это не Марьюшка!» — подумал Петр Степаныч.
Старухи все в синем, с темными матерчатыми, затканными золотом головными платками; молодицы в ситцевых и шелковых сарафанах с яркими головками, а заневестившиеся девицы в московских сарафанах с белоснежными рукавами и с цветными платочками на головах.
Огромные комнаты, особенно большая зала с беломраморными стенами и колоннами, с дорогими, хоть и закоптелыми люстрами, со стульями и диванчиками, обитыми хоть и полинявшею, но шелковой тканью, другие комнаты, обитые гобеленами, китайские вазы, лаковые вещи, множество старого саксонского и севрского фарфора — вся эта побледневшая, износившаяся роскошь когда-то изящно и свежо разубранного барского дома на каждом шагу вызывала громкое удивленье Дуни.
На ней было белое платье из пике, подпоясанное белой лентой, на голове и на шее белые из плотной шелковой ткани платки, даже башмачки были белые атласные.
Чего только там нет — белья носильного и столового видимо-невидимо, и все-то новенькое, ни разу не надеванное; три шубы черно-бурой лисы, одну только что привез покойник с ярманки; серебра пуда три, коли не больше, а шелковых да шерстяных материй на платья целая пропасть…
Возвивалась голубушка высоко,́ далеко, Садилася голубушка на бел горюч камень, Умывалась голубушка водою морскою, Утиралась голубушка шелковой травою, Говорила голубушка с холостым парнем: «Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок — Не по промыслу заводы ты заводишь, Трех девушек, парень, за один раз любишь: Перву Машу во Казани Да Дуняшу в Ярославле, А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке; Купил Маше ленту алу...
Выступил из толпы молодой широкоплечий парень, волосом черен, нравом бранчлив и задорен. Всем взял: ростом, дородством, шелко́выми кудрями, взял бы и очами соколиными, да они у Пимена завсегда подбиты бывали. Подошел он к Чапурину, шапку снял и глядит бирюком — коли, мол, что не так, так у меня наготове кулак.
Он с помощью жены надел данное ему тётей белое шёлковое платье, украсил свою причёску блестящими гребнями, надел ожерелье и стал внешне неотличим от красивой девушки.
Красный шёлковый халат, пропитанный сметаной, пришлось сунуть в стиральную машину.
Он с помощью жены надел данное ему тётей белое шёлковое платье, украсил свою причёску блестящими гребнями, надел ожерелье и стал внешне неотличим от красивой девушки.
Когда он приблизился, стало видно, что на голове у него повязан чёрный шёлковый платок, а в каждое ухо вставлена тяжёлая серьга.