— Работниц нам не надо, Марко Данилыч, в обители своих трудниц довольно. Дунюшке все они сготовят: и помыть, и пошить, и поштопать, и новое платьице могут сшить, даже башмачки, пожалуй, справят, — сказала Макрина.
Одного только для живущих девиц у нас не полагается — платьица бы немецким покроем не шили да головку бы завсегда покровенну имели, хоть бы маленьким платочком повязывались, потому что так по Писанию.
Теснятся тут и разряженные в пух и прах губернские щеголихи, и дородные купцы с золотыми медалями на шее, и глубокомысленные земские деятели с толстыми супругами под руку, и вертлявые, тоненькие молодые чиновники судебного ведомства, и гордо посматривающие вкруг себя пехотные офицеры.
Был он в длиннополом, спереди насквозь просаленном нанковом сюртуке, с бумажным плáтом на шее — значит, не по древлему благочестию: истый старовер плáта на шею ни за что не взденет, то фряжский обычай, святыми отцами не благословенный.
— То-то виноват!.. Из твоей вины мне не шубу шить! — вскрикнул Смолокуров. — Чтоб духу ее не было… Зá борт, назад в воду ее, проклятую. Ишь ты выдумали! Ах вы, разбойники!..
— Да, Федор Меркулыч человек был мудрый и благочестивый, — продолжал Смолокуров. — Оттого и тюленем не займовался, опричь рыбы никогда ничего не лавливал. И бешенку на жир не топил, «грешно, говорил, таку погань в народ пускать, для того что вкушать ее не показано…». Сынок-от не в батюшку пошел. В тюленя́ весь капитал засадить… Умно, неча сказать… Променял шило на свайку… Нет, дружище, ежели и вперед он так пойдет, так, едучи в лодке, пуще, чем в бане, угорит.
Только что вышли гости, показался в передней Василий Фадеев. Разрядился он в длиннополую сибирку тонкого синего сукна, с мелкими борами назади, на шею повязал красный шелковый платок с голубыми разводами, вздел зеленые замшевые перчатки, в одной руке пуховую шляпу держит, в другой «лепортицу». Ровно гусь, вытянул он из двери длинную шею свою, зорко, но робко поглядывая на хозяина, пока Марко Данилыч не сказал ему...
Марко Данилыч отвернулся от Фадеева, молча прошел к окну и стал разглядывать улицу. После короткого молчанья Фадеев, неслышно шаг за шагом ступая вперед и вытянув шею по-гусиному, спросил вполголоса Марка Данилыча...
— Опять же и то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с.
Вошел в прихожую Зиновий Алексеич. Наташа быстро подскочила к отцу, сняла с него шапку и повисла у него на шее, целуя заиндевевшую от мороза родительскую бороду.
В пропитанном жиром нанковом длиннополом сюртуке, с сережкой в ухе, с грязным бумажным платком на шее, стало быть, не ихнего поля ягода, не ихнего согласу, по всем приметам, никонианец.
— А какое же ваше дело? — вытянув шею, с любопытством спросил Василий Фадеев. — Объясните мне вашу просимость, а я совет могу подать, как вам подойти к Марку Данилычу. Ведь с ним говорить-то надо умеючи.
Вот сидит он в мрачном раздумье, склонясь над столом, в светелке Манефы. Тихо, безмолвно, беззвучно. Двери настежь, и с ясным радостным смехом птичкой влетела она. Шаловлива, игрива, как рыбка, быстро она подбежала, обвила его шею руками, осияла очами, полными ясных лучей, и уста их слились. Сам не помня себя, вскочил он, но, как сон, как виденье, исчезла она.
Утром, только что встала с постели Дуня, стала торопить Дарью Сергевну, скорей бы сряжалась ехать вместе с ней на Почайну. Собрались, но дверь широко распахнулась, и с радостным, светлым лицом вошла Аграфена Петровна с детьми. Веселой, но спокойной улыбкой сияла она. Вмиг белоснежные руки Дуни обвились вокруг шеи сердечного друга. Ни слов, ни приветов, одни поцелуи да сладкие слезы свиданья.
Не знает, за что взяться Татьяна Андревна, не придумает, что сказать, кидается из стороны в сторону, хватается то за одно, то за другое — вконец растерялась, бедная. Стала, наконец, у дивана, наклонилась и окропила слезами обнаженную шею дочери.
А Василий Фадеев попятился к самому порогу. В знак покорности склонил он голову, робко вытянул вперед гусиную шею свою, а сам искоса то и дело поглядывает на вспылившего хозяина.
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею… — Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».
Воротился на родину. Не пешеходом с котомкой за плечами он домой воротился — три подводы с добром в Сосновку привел. Всем было то видимо, а про то, что Герасим был опоясан чéресом и что на гайтане вместе с тельником висел у него на шее туго набитый бумажник, того никто не видел. Много ли зашито серебра и золота в чéресе, много ль ценных бумаг положено в бумажнике, про то знал да ведал один лишь Герасим. И после никто никогда о том не узнал.
И был ли то сон, была ль явь, сам он не знал того, — видит у своего ложа святолепного старца в ветхой одежде, на шее золотой крест с самоцветными каменьями, такой дорогой, что не только у князя, да и в царской казне такого не бывало.
Воротился казначей с Софронием. Блаженный пришел босиком, в грязной старенькой свитке, подпоясан бечевкой, на шее коротенькая манатейка, на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые глаза глядели тупо и бессмысленно.
На ней было белое платье из пике, подпоясанное белой лентой, на голове и на шее белые из плотной шелковой ткани платки, даже башмачки были белые атласные.
Я принес тебе подарок, Подарочек дорогой, С руки перстень золотой, На белую грудь цепочку, На шею жемчужок. Ты гори, гори, цепочка, Разгорайся, жемчужок!.. Полюби меня, Дуняша, Люби, миленький дружок!..
— С ханом не можнá наливка пить, — чинно и сдержанно ответил татарин. — Хан балшой человек. Один пьет, никаво не глядит. Не можнá глядеть — хан голова руби, шея на веревка, ножá на горлá.
— Что Марья Гавриловна? Житьишко ее самое последнее, — сказал Колышкин. — За душой медной полушки не осталось. Все муженек забрал… Ситцевое платьишко сшить понадобится, так месяца полтора у него клянчит о каких-нибудь трех рублишках… Мало того, в горничные попала к мужниной полюбовнице.
Пришел к Патапу Максимычу Василий Фадеев, шепотом читая псалом Давида на умягчение злых сердец. Сдавалось ему, что приезжий тысячник либо знает, либо скоро узнает про все плутни и каверзы. Не поплатиться бы спиной тогда, не угодить бы на казенную квартиру за решетку. Вытянув гусиную шею, робко вошел он в горницу и, понурив голову, стал у притолоки.
И тут не согласился сесть Василий Фадеев и не сел бы, если бы Чапурин не взял его зá плечи и насильно не усадил. Присел на краешке стула Фадеев, согнулся в три погибели, вытянул шею, а сам, не смигаючи, раболепно глядит на Чапурина.
— Вестимо, на шею не бросаться, а не мешает самой тебе узнать, как он по тебе сокрушается, особенно теперь, как ты осиротела… Как, говорит, теперь она устроится? Беспомо́щная, беззащитная! — сказала Аграфена Петровна.
Бывший рогожский посол еще поближе подвинулся к Лизавете, положил ей руку на плечо и стал полегоньку трепать его, не говоря ни слова. Отецкая дочь не противилась. С веселой вызывающей улыбкой поглядывала она исподлобья, и, когда Василий Борисыч стал мешать ей шить, она взяла его за руку и крепко пожала ее. Сладострастно засверкали быстрые маленькие глазки бывшего посла архиерейского. Горазд бывал он на любовные похожденья, навы́к им во время ближних и дальних разъездов по женским скитам и обителям.
— А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей шее сидеть, другого места во всем свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать не смей ходить. Не то вспорю. Вот перед истинным Богом говорю тебе, что вспорю беспременно. Помни это, из головы не выкидывай.
– Мы купим тебе ткань, и ты сможешь сшить столько платьев, сколько захочешь. Просто выбери, что тебе нравится, и не волнуйся о том, чему тебя учила церковь.
Мама сшила праздничный костюм, а папа придумал сопровождать выступление музыкой и сам записал эту музыку на магнитофон.
Лучше всего купить или сшить новую одежду, и надевать её только для заговоров.
– Мы купим тебе ткань, и ты сможешь сшить столько платьев, сколько захочешь. Просто выбери, что тебе нравится, и не волнуйся о том, чему тебя учила церковь.