Безмужняя вдовица как сказала, так и сделала — заменила она Дуне родную мать, всю любовь непорочного сердца перенесла на дочку незабвенной подруги, вся жизнь ее в Дуне была…
Ради милой девочки покинула она жизнь христовой невесты, горячей любовью, материнскими ласками, деннонощными заботами о сиротке наполнились ее дни, но не нарушила Дарья Сергевна строгого поста, не умалила теплых молитв перед Господом об упокоении души погибшего в море раба Божия Мокея.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала его гостей, сама с Дуней изредка к ним ездила, но черного платья и черного платка не сняла.
Незримо для людей ведя суровую жизнь строгой постницы, о доме и всем мире теплая молитвенница, Дарья Сергевна похудела, побледнела, но всегда прекрасно было крытое скорбью и любовью лицо ее, святым чувством добра и любви сияли живые, выразительные очи ее.
О Господних заповедях, о любви к Богу и ближнему ни слова: пьянство, обманы, злоречье, клевета, воровство, даже распутство, все извинялось — то не грехи, но токмо падение, покаянием можно очистить их…
К родителю была бы почтительна, любовь бы имела к вам нелицемерную, повиновалась бы вам по бозе во всем, старость бы вашу, когда ее достигнете, чтила, немощь бы вашу и всякую скорбь от всея души понесла б на себе.
Ему, воспитанному в страхе Божием, было с раннего младенчества внушено беззаветное уваженье к дедовским обычаям, любовь к родине безграничная, честность ничем не колебимая, милосердие ко всякому бедному и несчастному.
Знал, что радушное о делах его беспокойство Татьяны Андревны, усердные вкруг него хлопоты идут от бескорыстной любви, от родственного чувства, хоть на самом-то деле какой уж он был ее сродник?
Канонница из Иргиза, что при моленной жила, тоже решила себя на смиренномудрое долготерпение в доме Федора Меркулыча, что сделала не из любви ко птенчику сиротке, а за то, что ругатель-хозяин в обитель ее такие суммы отваливал, что игуменья и соборные старицы, бывало, строго-настрого наказывают каноннице: «Вся претерпи, всяко озлобление любовию покрой, а меркуловского дома покинуть не моги, велия бо из него благостыня неоскудно истекает на нашу честну́ю обитель».
Принятый с лаской, с участьем и бескорыстной родственной любовью у Дорониных, он почувствовал, что нашел то, чего не знал, но чего давно искала душа его.
Вот, сидя возле него, нежно смотрит она ему в очи, играет кудрями, треплет по румяной щеке и целует… Едва переводя дух, шепчет он ей о любви, шепчет страстные моленья; но чуть резкий порыв, чуть смелое движенье — хлоп по лбу ладонью, и была такова.
Идет да идет Петр Степаныч, думы свои думая. Фленушка из мыслей у него не выходит. Трепетанье минувшей любви в пораженном нежданным известием сердце. Горит голова, туманится в глазах, по телу дрожь пробегает.
Взглянул он тут на нее. Облокотясь на правую руку, склонив головку, тихим взором смотрела она на него. И показалось ему, что целое небо любви сияет в лучезарных очах девушки. Хотел что-то сказать — не может, не смеет.
Так раздумывает сам с собой, идучи из обители Бояркиных, Петр Степаныч… Старая любовь долго помнится, крепче новой на сердце она держится: побледнел в его памяти кроткий, миловидный образ Дуни Смолокуровой, а Фленушки, бойкой, пылкой, веселой Фленушки с мыслей согнать нельзя… Вспоминаются ночные беседы в перелеске, вспоминаются горячие ее поцелуи, вспоминаются жаркие ее объятия… «Ох, было, было времечко!..» — думает он.
— Что ж? — покачав печально головою, сказала Манефа. — Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя не снимаю… Втайне!.. Нет, не то я хотела сказать — из любви к тебе, какой и понять ты не можешь, буду, пожалуй, и на разлуку согласна… Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире не видеться…
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею… — Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».
— Ах ты, Фленушка, Фленушка! — взволнованным голосом сказала Манефа. — Вижу, что у тебя на душе теперь… Две любви в ней борются… Знаю, как это тяжело. Ох, как тяжело!.. Бедная ты моя!.. Бедная!..
Когда обе воротились из часовни, Фленушка села у ног матери, крепко обняла ее колени и, радостно глядя ей в очи, все про себя рассказала. Поведала родной свое горе сердечное, свою кручину великую, свою любовь к Петру Степанычу.
Зачнет он, бывало, мне про любовь свою рассказывать, зачнет меня уговаривать, бежала бы я с ним, повенчалась бы, а я будто согласье даю, а сама потом в глаза ему насмеюсь.
— Пали до нас и о тебе, друг мой, недобрые вести, будто и ты мирской славой стал соблазняться, — начала Манефа, только что успела выйти келейница. — Потому-то я тебе по духовной любви и говорила так насчет Громова да Злобина. Мирская слава до добра не доводит, любезный мой Петр Степаныч. Верь слову — добра желая говорю.
О Фленушке задумался. «Отчего это она слова со мной не хотела сказать?.. Зачем заперлась, ставни даже закрыла? За какую провинность мою так осерчала?.. Кажется, я на все был готов — третье лето согласья добиваюсь, а она все со своей сухою любовью… Надоел, видно, ей, прискучил… Или обнесли меня чем-нибудь?.. По обителям это как раз… На что на другое, а на сплетни да напраслину матери с белицами куда как досужи!..»
— Говорить-то ты, точно, это говаривал, и я таковые твои речи слыхивала, да веры у меня что-то неймется им, — с усмешкой молвила Фленушка. — Те речи у тебя ведь облыжные… Не раз я тебе говаривала, что любовь твоя, ровно вешний лед — не крепка, не надежна… Жиденек сердцем ты, Петенька!.. Любви такой девки, как я, — тебе не снести… По себе поищи, потише да посмирнее. Что, с Дуней-то Смолокуровой ладится, что ли, у тебя?
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Да бросишь ли ты, наконец, эти скиты, чтоб им и на свете-то не стоять!.. — стал говорить Петр Степаныч. — Собирайся скорее, уедем в Казань, повенчаемся, заживем в любви да в совете. Стал я богат теперь, у дяди из рук не гляжу.
А он, все мечтая, на окна глядит, со страстным замираньем сердца помышляя: вот, вот колыхнется в окне занавеска, вот появится милый образ, вот увидит он цветущую красой невесту… «А как хороша была она тогда! — продолжал мечтать Петр Степаныч. — Горячие лобзанья! Пыл страстной любви!.. И потом… такая тихая, безответная, безмолвная… Краса-то какая в разгоревшихся ланитах…»
Распахнулась там занавеска… «Проснулась, встает моя дорогая… — думает Петр Степаныч. — Спроважу Ермила, к ней пойду… Пущай их там постригают!.. А мы?.. Насладимся любовью и все в мире забудем. Пускай их в часовне поют! Мы с нею в блаженстве утонем… Какая ножка у нее, какая…»
— Придумать не могу, чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
— Люди богохульно зовут эту греховную страсть именем того блаженства, выше и святее которого нет ничего ни на земле, ни в небесах. Пагубную страсть, порождаемую врагом Божиим, называют они священным именем — любовь.
— Небесная, мой друг, святая, чистая, непорочная… От Бога она идет, ангелами к нам на землю приносится, — восторженно говорила Марья Ивановна. — В той любви высочайшее блаженство, то самое блаженство, каким чистые души в раю наслаждаются. То любовь таинственная, любовь бесстрастная… Ни описать ее, ни рассказать об ней невозможно словами человеческими… Счастлив тот, кому она в удел достается.
Я показал письмо Марье Ивановне, которая нашла его столь убедительным и трогательным, что не сомневалась в успехе его и предалась чувствам нежного своего сердца со всею доверчивостию молодости и любви.
Она искала, отчего происходит эта неполнота, неудовлетворенность счастья? Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба — назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах мужчины.
Русские барышни большею частью питаются только платоническою любовью, не примешивая к ней мысли о замужестве; а платоническая любовь самая беспокойная.