Когда Ольга Панфиловна бойко влетела в горенку Дарьи Сергевны, та сидела за самоваром. Большим крестом помолившись на иконы и чопорно поклонясь «хозяюшке», перелетная гостейка весело молвила...
Вот сидит он в мрачном раздумье, склонясь над столом, в светелке Манефы. Тихо, безмолвно, беззвучно. Двери настежь, и с ясным радостным смехом птичкой влетела она. Шаловлива, игрива, как рыбка, быстро она подбежала, обвила его шею руками, осияла очами, полными ясных лучей, и уста их слились. Сам не помня себя, вскочил он, но, как сон, как виденье, исчезла она.
Дуня еще сидела у Дорониных, а Марко Данилыч еще не приходил к ним, как с праздничным лицом влетел в комнату Дмитрий Петрович. Первым словом его было...
Подъехав к дому Феклистову, Петр Степаныч вошел к нему в белую харчевню. Были будни, день не базарный, в харчевне нет никого, только в задней горнице какие-то двое приказных шарами на бильярде постукивали. Едва успел Петр Степаныч заказать селянку из почек да подовый пирог, как влетел в харчевню сам хозяин и с радостным видом кинулся навстречу к богатому казанцу.
А громкие девичьи голоса в избе Мироновны так и заливаются. Дрожь пробирает Василья Борисыча; так бы и влетел в избу козырем, облюбовал бы, какую помоложе да попригожее, и скоротал бы с ней вечерок в тайной беседе… Издавнá на такие дела бывал он ловким ходоком, теперь уж не то. Что было, то сплыло, а былое быльем поросло.
Канарейка в воде! — это меня удивило, но, осмотрев, увидел, что в бутылке дно широко и вдавлено глубоко в середину, так что канарейка свободно могла влетать туда и сидеть.
Глухой шум вечернего города достигал слуха из глубины залива; иногда с ветром по чуткой воде влетала береговая фраза, сказанная как бы на палубе; ясно прозвучав, она гасла в скрипе снастей; на баке вспыхнула спичка, осветив пальцы, круглые глаза и усы.
В открытое окно влетали беспокойные звуки города, за стеной стучал Петр, сбивая для трапезы новый стол, и напевал тихую галилейскую песенку, — но он ничего не слышал и спал спокойно и крепко.