— Слушай-ка, друг любезный, добеги, пожалуйста, до крыльца — тут сейчас купец подъехал, высокий такой, широкоплечий, синий сюртук, седа борода. Узнай, голубчик, не Доронин ли это Зиновий Алексеич. Пожалуйста, сбегай поскорее… Ежели Доронин, молви ему: Марко, мол, Данилыч Смолокуров зовет его к себе.
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву голову отвечать придется.
Здоровое красное лицо, ровно камчатским бобром, опушенное окладистой, темно-русой, с седой искрой бородою, было надменно и горделиво, в глазах виднелись высокомерье и кичливая спесь.
Вошел в прихожую Зиновий Алексеич. Наташа быстро подскочила к отцу, сняла с него шапку и повисла у него на шее, целуя заиндевевшую от мороза родительскую бороду.
Стали высказывать матерям свое участье и другие гости: здоровенный, ростом в косую сажень, непомерной силищи, Яков Панкратьич Столетов, туляк, приехавший с самоварами, подсвечниками, паникадилами и другим скобяным товаром; приземистый, худенький, седой старичок из Коломны Петр Андреяныч Сушилин — восемь барж с хлебом у него на Софроновской было, и толстый казанский купчина с длинной, широкой, во всю богатырскую грудь, седой бородой, оптовый торговец сафьяном Дмитрий Иваныч Насекин.
На крайней барже у самой кормы сидел на рогожке плечистый рабочий. Лапоть он плел, а рядом с ним сидел грамотный подросток Софронко, держа стрепанный клочок какой-то книжки. С трудом разбирая слова, читал он вслух про святые места да про Афонскую гору. Разлегшись по палубе, широ́ко раскинувши ноги и подпирая ладонями бороды, с десяток бурлаков жарили спины на солнопеке и прислушивались к чтению Софронки.
И молодые парни, и те, у кого в бороде уж заиндевело, ровно великой радостью спешили Герасима порадовать — известили его, что теперь в Сосновке у них свой кабак завелся, и звали туда его с приездом поздравить.
Когда Марко Данилыч вошел в лавку к Чубалову, она была полнехонька. Кто книги читал, кто иконы разглядывал, в трех местах шел живой торг; в одном углу торговал Ермолаич, в другом Иванушка, за прилавком сам Герасим Силыч. В сторонке, в тесную кучку столпясь, стояло человек восемь, по-видимому, из мещан или небогатых купцов. Двое, один седой, другой борода еще не опушилась, горячо спорили от Писания, а другие внимательно прислушивались к их словам и лишь изредка выступали со своими замечаньями.
Раз летом в страдную пору, с котомкой за плечьми, с седой, щетинистой, давно не бритой бородой, с серебряным «егорьем» и тремя медалями на шинели, проходил по Горам старый, но рослый и крепкий солдат.
— Ты смотри, кавалер, нашим-то бабам про это не сказывай, — усмехаясь, молвил рослый старик с широкой белой бородою. — Ежель узнают, тотчас подол в зубы — и драло в Польшу, некому тогда будет нам и рубахи стирать.
— Девица она, видите, уж на возрасте, пора бы и своим домком хозяйничать, — продолжал Марко Данилыч. — Сам я, покамест Господь грехам терпит, живу, да ведь никем не узнано, что наперед будет. Помри я, что с ней станется? Сами посудите… Дарья Сергевна нам все едино что родная, и любит она Дунюшку, ровно дочь, да ведь и ее дело женское. Где им делами управить? Я вот и седую бороду нажил, а иной раз и у меня голова трещит.
Пришел необычно рослый и собой коренастый пожилой человек. Борода вся седая, и в голове седина тоже сильно пробилась: русых волос и половины не осталось. Изнуренный, в лице ни кровинки, в засаленном, оборванном архалуке из адряса, подошел к Марку Данилычу и отвесил низкий поклон.
Большухи, возвратясь домой, творя шепотом молитву, завертывали в бумажку либо в чистый лоскуток выплюнутые Софронушкой скорлупы, а те, кто сподобились урвать цельбоносных волосиков со главы или из бороды блаженного, тут же их полагали, а потом прятали в божницу за иконы вместе с хлопчатой бумагой от мощей, с сухим артосом, с огарком страстной свечи и с громовой стрелкой.
Примолкли рыбники — кто чешет в затылке, кто бороду гладит. Будто и не бывало в них ни ярости, ни злобы на Марка Данилыча. Тузы молчали, призадумавшись, но из мелкой сошки иные еще покрикивали...
— Экой ты прыткой, Маркел Аверьяныч! — сказал молодому пильщику, парню лет двадцати пяти, пожилой бывалый работник Абросим Степанов. Не раз он за Волгой в лесах работал и про Чапурина много слыхал. — Поглядеть на тебя, Маркелушка, — продолжал Абросим, — орел, как есть орел, а ума, что у тетерева. Борода стала вели́ка, а смыслу в тебе не хватит на лыко.
Струится кровь по плечам. Кровенят на себе белые радельные рубахи. Иные головой о стену колотятся либо о печь, другие горящей лучиной палят себе тело, иные до крови грызут себе руки и ноги, вырывают бороды и волосы. Умерщвление плоти!..
Пушкин первый настойчиво вводил в язык полногласность: он перестал писать брада, власа, глад и писал борода, волосы, голод; но иногда когда тема стихотворения требовала каких-то особенных, железных слов, он не стеснялся брать их из славянского языка…