Неточные совпадения
— Ах, тятенька, что
это ты? Фленушка девица во всем
самая распрекрасная, — вступилась за приятельницу Настя.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и
сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж
это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну,
этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от
самой от нее услышишь те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
Крепко было слово, сказанное Настей. Патап Максимыч не уснул от него после обеда. А
этого с ним лет пять не случалось, с тех
самых пор, как, прослышав про сгоревшие на Волге, под Свияжском, барки, долго находился он в неизвестности: не его ли горянщина погорела.
Патап Максимыч в губернский город собрался.
Это было не очень далеко от Осиповки: верст шестьдесят. С дороги своротил он в сторону, в деревню Ключово. Там жила сватья его и крестная мать Насти, Дарья Никитишна, знаменитая по всему краю повариха. Бойкая, проворная, всегда веселая, никогда ничем не возмутимая, доживала она свой век в хорошеньком, чистеньком домике, на
самом краю деревушки.
— Как же
это возможно, — отвечала хозяйка. —
Сама не приглядишь, все шиворот-навыворот да вон на тараты пойдет… А после за ихнюю дурость принимай от гостей срам да окрик от Патапа Максимыча…
Сама знаешь, родная, какие гости у нас будут! Надо, чтобы все было прибрано показистее.
— Полно, полно, Настенька, — уговаривала ее Никитишна. — Чтой-то какая ты в
самом деле стала?.. А может,
этот Снежков и хороший человек?
— И что ж, в
самом деле,
это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один, как оглашенный какой, взаперти. Коль ему места здесь нет, так уж в
самом деле его запереть надо. Нельзя же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
— А я видал, — сказал паломник. — Бывало, как жил в сибирских тайгах,
сам доставал
это маслицо, все
это дело знаю вдоль и поперек. Не в пронос будь слово сказано, знаю, каким способом и в Россию можно его вывозить… Смекаете?
Это так,
это я
сам видел, как в Сибири проживал.
— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи сказать,
этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и
сам в чужих людях не брезгует… На
этом уж извините…
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж
это за срам такой? — рассуждает он
сам с собою. — Как же
это жену-то свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
— Что же
это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты
это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего, ночью, в
самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
Да
это что, пустяки, а вот что гребтится мне, матушка: Мотря-то
сама, кажись, не прочь бы за того хахаля замуж идти: боюсь, чтоб он не умчал ее, не повенчался б «уходом»…
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про
это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!.. Как же
это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А то —
сам денег ни гроша, а в половине… На что
это похоже?.. За что?
— Про
этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. — Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько,
сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
— Ладно ль
это будет, кормилец?
Сам посуди, что люди зачнут говорить: хозяин в отлучке, дочери невесты, молодой парень с ними ест да пьет… И не знай чего наскажут! — говорила Аксинья Захаровна.
Сначала путь шел торный, — по
этому пути обозы из Красной рамени в Лысково ходят, — но когда переехали Керженец и попали в лесную глушь, что тянется до
самой Ветлуги и дальше за нее, езда стала затруднительна.
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать.
Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в
самом деле ни единого не было. Может, на
эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю.
Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы…
Сам Господь вырастил леса на пользу человека,
сам Владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?..
Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они Божьи.
— В лесах матка вещь
самая пользительная, — продолжал дядя Онуфрий. — Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам
эта штука… Зайдешь ину пору далеко, лес-от густой, частый да рослый — в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
«Экой дошлый народец в
эти леса забился, —
сам про себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый от Писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору».
— За что ж
это пять целковых? — возразил Патап Максимыч. —
Сами говорите, что в прошлу зиму без гривны полтора рубли на монету каждому топору пришлось.
— Оно, конечно, все едино, да уж такие у нас порядки, — говорил дядя Онуфрий. — Супротив наших порядков идти нельзя, потому что артель ими держится. Я бы
сам с великой радостью заместо мальца поехал, да и всякий за него поехал, таково он нужен нам; только
этому быть не можно, потому что жребий ему достался.
— А как же, — отвечал Артемий. — Есть клады,
самим Господом положенные, — те даются человеку, кого Бог благословит… А где, в котором месте, те Божьи клады положены, никому не ведомо. Кому Господь захочет богатство даровать, тому тайну свою и откроет. А иные клады людьми положены, и к ним приставлена темная сила. Об
этих кладах записи есть: там прописано, где клад зарыт, каким видом является и каким зароком положен…
Эти клады страшные…
— Правдой, значит, обмолвился злочестивый язык еретика, врага Божия, — сказал Стуколов. — Ину пору и
это бывает.
Сам бес, когда захочет человека в сети уловить, праведное слово иной раз молвит. И корчится
сам, и в три погибели от правды-то его гнет, а все-таки ее вымолвит. И трепещет, а сказывает. Таков уже проклятый их род!..
— Съезди, пожалуй, к своему барину, — молвил паломник. — Только не проболтайся, ради Бога, где
эта благодать родится. А то разнесутся вести, узнает начальство, тогда нам за наши хлопоты шиш и покажут…
Сам знаешь, земля ведь не наша.
Это был
сам игумен — отец Михаил.
Пуще всего дорожил он тем, что с
самой кончины родителя, многие годы бывшего попечителем Городецкой часовни,
сам постоянно был выбираем в
эту должность.
— Невдомек! — почесывая затылок, молвил Патап Максимыч. — Эка в
самом деле!.. Да нет, постой, погоди, зря с толку меня не сшибай… — спохватился он. — На Ветлуге говорили, что
этот песок не справское золото; из него, дескать, надо еще через огонь топить настоящее-то золото… Такие люди в Москве, слышь, есть. А неумелыми руками зачнешь тот песок перекалывать, одна гарь останется… Я и гари той добыл, — прибавил Патап Максимыч, подавая Колышкину взятую у Силантья изгарь.
Это был один из
самых богатых и
самых строгих скитов.
В
самом деле место тут каменистое. Белоснежным кварцевым песком и разноцветными гальками усыпаны отлогие берега речек, а на полях и по болотам там и сям торчат из земли огромные валуны гранита. То осколки Скандинавских гор, на плававших льдинах занесенные сюда в давние времена образования земной коры. За Волгой иное толкуют про
эти каменные громады: последние-де русские богатыри, побив силу татарскую, похвалялись здесь бой держать с силой небесною и за гордыню оборочены в камни.
— Настенька
это приписала, — отвечала Фленушка. — На смех. А как стали укладываться, она и в
самом деле сунула в воз не то окорок, не то два.
— Видишь ли, с чего дело-то зачалось, — продолжала София, растирая игуменье ноги березовым маслом. — Проезжали
это из Городца с базара колосковские мужики, матери Ларисы знакомые, — она ведь
сама родом тоже из Колоскова. Часы у нас мужички отстояли, потрапезовали чем Бог послал да меж разговоров и молвили, будто ихней деревни Михайла Коряга в попы ставлен.
В
это дело
сам он не вступался, предоставив его старшему женатому сыну, жившему с отцом за одну семью.
— Хлопоты, заботы
само по себе, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да
это бы ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые — на шестой десяток давно поступила.
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве можно человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь,
сами знаете, каков. Нравный человек — чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет
этого Алексея…
— Про
это что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа добрая…
Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней — худого слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только все же,
сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
— Да так-то оно так, — мялся Пантелей, — все же опасно мне… Разве вот что… Матушке Манефе
сам я
этого сказать не посмею, а так полагаю, что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила, может статься, он и послушался бы.
Хоть
сам, может, монеты и не ковал, а с монетчиками дружбу водил и работу ихнюю переводил… про
это все тебе скажут — кого ни спроси…
— Известно дело, — отозвалась Таифа. — Что ж они Патапа-то Максимыча на
это на
самое дело и смущают?
— Леса там большущие — такая палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, — разве где тропинку найдешь. По
этим по
самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют… Вот что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
— И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги… И снаряды у них припасены уж на то… Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу… А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают… По тамошним местам
самый корень
этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа Максимыча, Пантелей про
это мне за великую тайну сказал, чтобы, кроме тебя, матушка, никому я не открывала…
Сам чуть не плачет… Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от такого паскудного дела…
— А я так полагаю, что для вас одних он только
это и сделает, — сказала Фленушка. — Только вы пропишите, что вам
самим желательно Настю с Парашей повидать, и попросите, чтоб он к вам отпустил их, а насчет того, что за матушкой станут приглядывать, не поминайте.
— На вас-то?.. Что вы?.. Что вы? — подхватила Фленушка, махая на Марью Гавриловну обеими руками. — Полноте!.. Как
это возможно?.. Да он будет рад-радехонек,
сам привезет дочерей да вам еще кланяться станет. Очень уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то вас не было… Он вас маленько побаивается…
Дивом казалось ей, понять не могла, как
это она вдруг с Алексеем поладила. В
самое то время, как сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни с того ни с сего помирились, ровно допрежь того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами плакали, — а
этот…
«Эх, достать бы мне
это ветлужское золото! — думает он. — Другим бы тогда человеком я стал!.. Во всем довольство, обилье, ото всех почет и
сам себе господин, никого не боюсь!.. Иль другую бы девицу либо вдовушку подцепить вовремя, чтоб у ней денежки водились свои, не родительские… Тогда… Ну, тогда прости, прощай, Настасья Патаповна, — не поминай нас лихом…»
— Не ври, парень, по глазам вижу, что знаешь про ихнее дело… Ты же намедни и
сам шептался с
этим проходимцем… Да у тебя в боковуше и Патап Максимыч, от людей таясь, с ним говорил да с
этим острожником Дюковым. Не может быть, чтоб не знал ты ихнего дела. Сказывай… Не ко вреду спрашиваю, а всем на пользу.
— Дело-то какое! — отвечал Пантелей. —
Сам дьявол
этого шатуна с острожником подослал смущать Патапа Максимыча, на погибель вести его… Ах ты, Господи, Господи!.. Что же наш-то сказал, как зачали они манить его на то дело?
— Садись. Нечего кланяться-то, — молвил хозяин. — Вижу, парень ты смирный, умный, руки золотые. Для того
самого доверие и показываю… Понимай ты
это и чувствуй, потому что я как есть по любви…
Это ты должон чувствовать… Должон ли?.. А?..