Неточные совпадения
Волга — рукой подать.
Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и
за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные
за ним не стоят.
Чего ж еще?.. И
за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому
человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
И раскольничал-то Патап Максимыч потому больше,
что за Волгой издавна такой обычай велся, от
людей отставать ему не приходилось.
— Да
что же не знаться-то?..
Что ты
за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, — говорила Фекла. —
Чем Карп Алексеич не
человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него,
человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
Помолился Алексей, поклонился хозяину, потом Насте и пошел из подклета. Отдавая поклон, Настя зарделась как маков цвет. Идя в верхние горницы, она, перебирая передник и потупив глаза, вполголоса спросила отца,
что это
за человек такой был у него?
— Бог тебе судья, Флена Васильевна, — сказал Алексей. —
За что же ты надо мной насмеялась?.. Ведь этак
человека недолго уморить!
Понимал Патап Максимыч,
что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было
человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Только
что Груня заневестилась, стал Патап Максимыч присматривать хорошего степенного
человека, на руки которого, без страха
за судьбу, без опасенья
за долю счастливую, можно бы было отдать богоданную дочку.
Дошли в Сибири до реки Катуни и нашли там христолюбивых странноприимцев,
что русских
людей за Камень в Китайское царство переводят.
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «
Что ж это
за срам такой? — рассуждает он сам с собою. — Как же это жену-то свою голую напоказ чужим
людям возить?.. Неладно, неладно!..»
— Известно дело, — отвечал Данило Тихоныч. — Как
люди, так и они. Варвара у меня, меньшая,
что за Буркова выдана,
за Сергея Абрамыча, такая охотница до этих балов,
что чудо… И спит и видит.
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя
за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю,
что достатки ваши не широкие, да ведь не объест же вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, —
люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
У Патапа Максимыча в самом деле новые мысли в голове забродили. Когда он ходил взад и вперед по горницам, гадая про будущие миллионы, приходило ему и то в голову, как дочерей устроить. «Не Снежковым чета женихи найдутся, — тогда думал он, — а все ж не выдам Настасью
за такого шута, как Михайло Данилыч… Надо мне
людей богобоязненных, благочестивых, не скоморохов,
что теперь по купечеству пошли. Тогда можно и небогатого в зятья принять, богатства на всех хватит».
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими
людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему,
что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть,
человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
— Пошел расписывать! — молвил Патап Максимыч. — Везде-то у него грехи да ереси, шагу ты не ступишь, не осудивши кого…
Что за беда,
что они церковники? И между церковниками зачастую попадают хорошие
люди, зато и меж староверами такие есть,
что снаружи-то «блажен муж», а внутри «вскуе шаташася».
— Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному
человеку! Говорил ведь я тебе,
что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при
чем… Да признаться, и не разумею,
что такое
за грамматическое учение,
что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а
что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись и его простодушное добросердечие, его на каждом шагу заметная домовитость и уменье вести хозяйство, а пуще всего то,
что умеет
людей отличать и почет воздавать кому следует. «На все горазд, — думал он, укладываясь спать на высоко взбитой перине. — Молебен ли справить,
за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!»
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же душу свою ломать — не таков он
человек», — думал про себя Чапурин и решил непременно приняться
за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он
человек обстоятельный, не то
что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
Беглые холопы, пашенные крестьяне, не смогшие примириться с только
что возникшим крепостным правом, отягощенные оброками и податьми слобожане, лишенные промыслов посадские
люди, беглые рейтары, драгуны, солдаты и иные ратные
люди ненавистного им иноземного строя — все это валом валило
за Волгу и ставило свои починки и заимки по таким местам, где до того времени
человек ноги не накладывал.
Сосватана она
за Петра Александрыча Саблукова — в нашем городу
что ни на есть первые
люди, а Петр Александрыч, хоша и вдовец, однако же бездетен, и самому всего двадцать седьмой годочек пошел.
Выпадали случаи, столь обычные в жизни торгового
человека,
что Гавриле Маркелычу деньги бывали нужны до зарезу; тогда всякий бы с радостью готов был одолжить его, но Залетов ни
за что на свете копейки у чужих
людей не брал.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. —
Что за невидаль ваша первая гильдия? Мы
люди серые, нам, пожалуй, она не под стать… Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал. Может статься, капиталу-то у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей
за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за
чего же я стану лишние хлопоты на себя принимать?
— Нельзя, сударыня, — молвила Манефа. — Как же бы я с именин без гостинцев приехала? Так не водится. Да и Патап Максимыч
что бы
за человек был, если б вас не уважил? И то кручинится — не оскорбились ли.
— Не бывает разве,
что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка
человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее
за нужного ему
человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Пускай до
чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь
люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть
за угол, и пошли его ругать да цыганить…
Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят,
что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние
люди.
— А ты толком говори, речь-то не заворачивай!.. Зачем они нехорошие
люди?
Что приметил
за ними? — спрашивал Патап Максимыч.
Оставшись с глазу на глаз с Алексеем, Патап Максимыч подробно рассказал ему про свои похожденья во время поездки: и про Силантья лукерьинского, как тот ему золотой песок продавал, и про Колышкина, как он его испробовал, и про Стуколова с Дюковым, как они разругали Силантья
за лишние его слова. Сказал Патап Максимыч и про отца Михаила, прибавив,
что мошенники и такого Божьего
человека, как видно, хотят оплести.
Но у Виринеи столько было наварено, столько было нажарено,
людей за столами столько было насажено,
что, как медленно ни читала канонница, душеполезное слово было дочитано.
«
Что это? — думает она. — Обаянье ль какое, мечта ли от сряща беса полуденного?.. Иль виденье, от небесных селений ниспосланное?.. Или впрямь то живой
человек?.. Волос в волос — две капли воды!..
Что же это
за диво такое!»
Только
что отобедали, раздача даров началась. Сначала в горницах заменявшая место сестры Параша раздала оставшиеся после покойницы наряды Фленушке, Марьюшке, крылошанкам и некоторым деревенским девицам. А затем вместе с отцом, матерью и почетными гостями вышла она на улицу. На десяти больших подносах вынесли
за Парашей дары. Устинья стала возле нее, и одна, без вопленниц, пропела к
людям «причет...
— Губить тебя?.. Не бойся… А знаешь ли, криводушный ты
человек, почему тебе зла от меня не будет? — сказал Патап Максимыч, сев на кровать. — Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка, на исходе души
за тебя просила… Да… Не снесла ее душенька позору… Увидала,
что от
людей его не сокроешь — в могилу пошла… А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа на смертном одре, Христом Богом молила — волосом не трогать тебя.
За непокорство не хвалю его,
за гордость проклятую, а то,
что говорить, —
человек добрый.
— Истину сказали,
что Бог милостив, — перебила ее Манефа. — Да мы-то, окаянные, не мало грешны… Стóим ли того, чтоб он нас миловал?.. Смуты везде, споры, свары, озлобления! Христианское ль то дело?.. Хоть бы эту австрийскую квашню взять… Каков
человек попал в епископы!.. Стяжатель, благодатью Святого Духа ровно горохом торгует!.. Да еще, вправду ли, нет ли, обносятся слухи,
что в душегубстве повинен…
За такие ль дела Богу нас миловать?
—
Что делается?.. Какие дела совершаются?.. — опираясь на посох, продолжала Манефа. — Оглянитесь… Иргиза нет, Лаврентьева нет, на Ветке пусто, в Стародубье мало
что не порушено… Оскудение священного чина всюду настало — всюду душевный глад… Про Белу-Криницу не поминай мне, Василий Борисыч… сумнительно… Мы одни остаемся, да у казаков еще покаместь держится вмале древлее благочестие… Но ведь казаки
люди служилые — как им
за веру стоять?..
Лебеди белые, соколы ясные, вольная птица журинька, кусты ракитовые, мурава зеленая, цветы лазоревые, духи малиновые, мосты калиновые — одни
за другими вспоминаются в тех величавых, сановитых песнях,
что могли вылиться только из души русского
человека на его безграничных, раздольных, óт моря дó моря раскинувшихся равнинах.
— Да
что я
за баламутница в самом деле? — резко ответила Фленушка. —
Что в своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при своих, не у чужих
людей на глазах… Вспомнить бы тебе про себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.
Смекнули шутники,
что дядя Елистрат
человек опытный. Подобру-поздорову один
за другим в сторонку.
Дивуется небывалый новичок низким поклонам,
что ему,
человеку заезжему, незнакомому, отвешивают стоящие
за буфетом дородные приказчики и сам сановитый хозяин с дорогими перстнями на пальцах и с золотой медалью на застегнутой наглухо бархатной жилетке.
С раннего детства наслушался он от отца с матерью и от степенных мужиков своей деревни,
что все эти трактиры и харчевни заведены молодым
людям на пагубу,
что там с утра до ночи идет безобразное пьянство и буйный разгул,
что там всякого, кто ни войдет туда, тотчас обокрадут и обопьют, а иной раз и отколотят ни
за́
что ни прó
что, а так, здорово живешь.
Чтобы послушать его, нередко в ту гостиницу езжали такого даже сорта
люди,
что высидеть час-другой середь черного народу считают
за Бог знать какое бесчестье.
И на пристани, и в гостинице, и на хлебной бирже прислушивается Алексей, не зайдет ли речь про какое местечко. Кой у кого даже выспрашивал, но все понапрасну. Сказывали про места, да не такие, какого хотелось бы. Да и на те с ветру
людей не брали, больше все по знакомству либо
за известной порукой. А его ни едина душа по всему городу́ не знает, ровно
за тридевять земель от родной стороны он заехал. Нет доброхотов — всяк
за себя, и не то
что чужанина, земляка — и того всяк норовит под свой ноготь гнуть.
«И до сих пор, видно, здесь
люди железные, — бродило в уме Алексеевом. — Дивно ль,
что мне,
человеку страннему, захожему, не видать от них ни привета, ни милости, не услышать слова ласкового, когда Христова святителя встретили они злобой и бесчестием?» И взгрустнулось ему по родным лесам, встосковалась душа по тихой жизни
за Волгою. Уныл и пуст показался ему шумный, многолюдный город.
— Вот намедни вы спрашивали меня, Андрей Иваныч, про «старую веру». Хоть я сам старовером родился, да из отцовского дома еще малым ребенком взят. Оттого и не знаю ничего, ничего почти и не помню. Есть охота, так вот Алексея Трифоныча спросите,
человек он книжный, коренной старовер, к тому ж из-за Волги, из тех самых лесов Керженских, где теперь старая вера вот уж двести лет крепче,
чем по другим местам, держится.
— Всякого народа на свете есть, — ответил Алексей. — Может статься, иной и переходит. Так ведь
что ж это и
за народ?.. Самый, значит, последний… Вся цена тому
человеку пятак, да и тот ломаный.
— Да я, — говорит, — скорей детище свое в куль да в воду,
чем за мирского захребетника замуж отдам!.. В нашем роду бесчестных
людей не бывало, нам с Карпушкой родниться не стать.
— Бога не боится родитель твой — в чужи
люди сыновей послал! Саввушку-то жалко мне оченно — паренек-от еще не выровнялся, пожалуй, и силенки у него не хватит на работу подряженную. Много, пожалуй, придется и побой принять, коль попадется к хозяину немилостивому.
Чем сыновей-то в кабалу отдавать, у меня бы денег позаймовал. Не потерпит ему Господь
за обиды родным сыновьям.
Лишь
за три часа до полуночи спряталось солнышко в черной полосе темного леса. Вплоть до полунóчи и зá полночь светлынь на небе стояла — то белою ночью заря с зарей сходились. Трифон Лохматый с Феклой Абрамовной
чем Бог послал потрапезовали, но только вдвоем, ровно новобрачные: сыновья в
людях, дочери по грибы ушли, с полдён в лесу застряли.
С первого взгляда он насквозь узнал Патапа Максимыча, понял,
что это
за человек, и разом сумел к нему подладиться.
Про то разговорились, как живется-можется русскому
человеку на нашей привольной земле. Михайло Васильич, дальше губернского города сроду нигде не бывавший, жаловался,
что в лесах
за Волгой земли холодные, неродимые, пашни и покосы скудные, хлебные недороды частые, по словам его выходило,
что крестьянину-заволжанину житье не житье, а одна тяга; не то чтобы деньги копить, подати исправно нечем платить.
— Дело-то óпасно, — немного подумав, молвил Василий Борисыч. — Батюшка родитель был у меня тоже
человек торговый, дела большие вел. Был расчетлив и бережлив, опытен и сметлив… А подошел черный день, смешались прибыль с убылью, и пошли беда
за бедой. В два года в доме-то стало хоть шаром покати… А мне куда перед ним?
Что я супротив его знаю?.. Нет, Патап Максимыч, не с руки мне торговое дело.
— Волка бояться — от белки бежать, — сказал Патап Максимыч. — Не ты первый, не ты будешь и последний… Знаешь пословицу: «Смелому горох хлебать, робкому пустых щей не видать»? Бояться надо отпетому дураку да непостоянному
человеку, а ты не из таковских. У тебя дело из рук не вывалится… Вот хоть бы вечор про Коновалова помянул…
Что б тебе, делом занявшись, другим Коноваловым стать?.. Сколько б тысяч народу
за тебя день и ночь Богу молили!..