Неточные совпадения
— Другие пошли, а
вам не след. Худой славы,
что ль, захотели?
— А вот как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, — с притворным негодованьем сказала Аксинья Захаровна, — так и будешь знать, какая слава!.. Ишь
что вздумала!.. Пусти их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда
что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки
вы молодые, дочери отецкие: след ли
вам по ночам хвосты мочить?
— Сказано, не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. — Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери не слушают!.. Нет, девки, приберу
вас к рукам…
Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня, как узнает,
что я за околицу
вас ночью отпустила… Пошли, пошли в моленную!
—
Что надо, парень? Да ты шапку-то надевай, студено. Да пойдем-ка лучше в избу, там потеплей будет нам разговаривать. Скажи-ка, родной, как отец-от у
вас справляется? Слышал я про ваши беды; жалко мне
вас… Шутка ли, как злодеи-то
вас обидели!..
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. —
Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю,
что руки у тебя золото… Да
что ж это, парень? Неужели у
вас до того дошло,
что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Как племянницы, говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того,
что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а
вы, говорит, должны о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
— Эх
вы, умные головы, — крикнула она, вслушавшись в мирские речи, — толкуют,
что воду толкут, а догадаться не могут. Кто
что ни скажет, не под тот угол клин забивает… Слушать даже тошно.
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась за
вас перед отцом, говорила,
что обе
вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он те шкуру-то спустит.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим
вам не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли
что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Не в том дело, — отвечала Фленушка. — То хорошо,
что, живучи с тобой, легче мне будет свести
вас. Вот я маленько подумаю да все и спроворю.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот
что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни,
что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у
вас меня. Это еще лучше будет.
— Пути в
вас нету, — защебетала она. — На молчанки,
что ли, я
вас свела?.. Слушай ты, молодец, девка тебя полюбила, а сказать стыдится… И Алексей тебя полюбил, да боится вымолвить.
— Отцова дочка, — усмехнувшись, заметила Никитишна. — В тятеньку уродилась… Так у
вас, значит, коса на камень нашла. Дальше-то
что же было?
— Святая душа,
что любит
вас, добра
вам хочет. Вот кто она такая: мать ваша, — сказал детям Иван Григорьич.
— И
что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у
вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один, как оглашенный какой, взаперти. Коль ему места здесь нет, так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
И уж скажу ж я
вам,
что только там за рыбная ловля!
— Вот
вы тысячники, богатеи: пересчитать только деньги ваши, так не один раз устанешь… А я
что перед
вами?.. Убогий странник, нищий, калика перехожий… А стоит мне захотеть, всех миллионщиков богаче буду… Не хочу. Отрекся от мира и от богатства отказался…
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте…
Вы не смотрите,
что на нем такая одежа…
Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
— Так
что ж про Стужина-то зачали
вы, Данило Тихоныч?
У него,
что у отца, то же на уме было: похвалиться перед будущим тестем: вот, дескать, с какими людьми мы знаемся, а
вы, дескать, сиволапые, живучи в захолустье, понятия не имеете, как хорошие люди в столицах живут.
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. — Только я, признаться сказать, не пойму что-то ваших речей… Не могу я вдомек себе взять,
что такое
вы похваляете… Неужели везде наши христиане по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль у
вас в Самаре?
— Покушайте, гости дорогие, — заговорила в свою очередь Аксинья Захаровна. —
Что мало кушаете, Данило Тихоныч? Аль
вам хозяйской хлеба-соли жаль?
— Да
вы нашу-то речь послушайте — приневольтесь да покушайте! — отвечала Аксинья Захаровна. — Ведь по-нашему, по-деревенскому,
что порушено да не скушано, то хозяйке покор. Пожалейте хоть маленько меня, не срамите моей головы, покушайте хоть маленечко.
— Знатное винцо, — сказал Данило Тихоныч, прихлебывая лафит. — Какие у
вас кушанья, какие вина, Патап Максимыч! Да я у Стужина не раз на именинах обедывал, у нашего губернатора в царские дни завсегда обедаю — не облыжно доложу
вам,
что вашими кушаньями да вашими винами хоть царя потчевать… Право, отменные-с.
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать не смей… Вишь,
что вздумала! Да я тебя в моленной на три замка запру, шаг из дому не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам,
что ввек не забудешь… Шиш на место!.. А
вы, мокрохвостницы,
что стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю,
что до новых веников не забудете.
Заперли рабу Божию в тесную келийку. Окроме матери Платониды да кривой старой ее послушницы Фотиньи, никого не видит, никого не слышит заточенница… Горе горемычное, сиденье темничное!.. Где-то
вы, дубравушки зеленые, где-то
вы, ракитовые кустики, где ты, рожь-матушка зрелая — высокая, овсы, ячмени усатые,
что крыли добра молодца с красной девицей?.. Келья высокая, окна-то узкие с железными перекладами: ни выпрыгнуть, ни вылезти… Нельзя подать весточку другу милому…
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю,
что достатки ваши не широкие, да ведь не объест же
вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут, тогда
вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
Там, опять-таки говорю я
вам, увидим,
что Бог даст…
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. — Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь,
что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех
вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
— Вставайте же, вставайте, а
вы!..
Чего разоспались, ровно маковой воды опились?.. День на дворе! — покрикивал дядя Онуфрий, ходя вдоль нар, расталкивая лесников и сдергивая с них армяки и полушубки.
— А то,
что с волочками отсель на Ялокшу
вам не проехать. Леса густые, лапы на просеки рублены невысоко, волочки-то, пожалуй, не полезут, — говорил дядя Онуфрий.
— Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! — вступился дядя Онуфрий. — Здесь ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного слова не говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе
что случится… А про каку это матку
вы поминаете? — прибавил он.
— И никто из
вас не видел,
что на небе в ту пору деялось? — спросил дядя Онуфрий.
— О
чем же спорили
вы да сутырили [Сутырить, сутырничать — спорить, вздорить, придираться, а также кляузничать. Сутырь — бестолковый спор.] столько времени? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. — Сулил я
вам три целковых, об волочках и помина не было, у
вас же бы остались. Теперь те же самые деньги берете. Из-за
чего ж мы время-то с
вами попусту теряли?
— Как так?.. — возразил Патап Максимыч. — Да
вы же сами сказали,
что, заплативши деньги на всех, могу я хоть всю артель тащить.
— Почему же нельзя?..
Что за бестолочь у
вас такая!.. Господи, Царь Небесный!.. Вот народец-то!.. — восклицал, хлопая о полы руками, Патап Максимыч.
— Артель лишку не берет, — сказал дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. —
Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь
вам чистый, дорога скатертью!.. Да вот еще
что я скажу тебе, господин купец; послушай ты меня, старика: пока лесами едешь, не говори ты черного слова. В степи как хочешь, а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром,
что зима теперь, даром,
что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер ведь он!..
— Эх
вы, постники безгрешные!.. Знавал я на своем веку таких, — шутил Патап Максимыч. — Есть такие спасенные души,
что не только в середу, в понедельник даже молока не хлебнут, а молочнице и в Велику пятницу спуску не дадут.
— Отцы и братие и служебницы сея честныя обители!.. Возвещаю
вам радость великую: убогое жительство наше посетили благочестивые христолюбцы, крепкие ревнители святоотеческой веры нашея древлего благочестия.
Чем воздадим за такую милость, к нам бывшую? Помолимся убо о здравии их и спасении и воспоем Господу Богу молебное пение за милость творящих и заповедавших нам, недостойным, молиться о них.
—
Что же настоечки-то?.. Перед чайком-то?.. Вот зверобойная, а вот зорная, а эта на трефоли настояна… А не то сладенькой не изволишь ли?.. Яким Прохорыч, ты любезненькой мой, человек знакомый, и ты тоже, Самсон Михайлович,
вас потчевать много не стану. Кушайте, касатики, сделайте Божескую милость.
— Ахти, закалякался я с тобой, разлюбезный ты мой, Патап Максимыч, — сказал он. — Слышь, вторы кочета поют, а мне к утрени надо вставать… Простите, гости дорогие, усните, успокойтесь… Отец Спиридоний все изготовил про
вас: тебе, любезненькой мой, Патап Максимыч, вот в этой келийке постлано, а здесь налево Якиму Прохорычу с Самсоном Михайлычем. Усни во здравие, касатик мой, а завтра, с утра, в баньку пожалуй… А
что, на сон-от грядущий, мадеры рюмочку не искушаешь ли?
— Говорю тебе про серный колчедан, про тот,
что у
вас «мышиным золотом» зовется.
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе на уме, попирает смех на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте,
что у
вас на уме сидит, а мне как
вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
— Искушение с
вами, девицы, беда, да и только, — бранилась она. — Эти ваши беседы, эти ваши супрядки — просто Господне наказание.
Чем бы из Пролога
что почитать аль песню духовную спеть, у
вас на уме только смешки да баловство. Этакие
вы непутные, этакие бесстыжие!.. Погоди, погоди вот, придет матушка, все ей доложу, все доложу, бесстыдницы
вы этакие!.. Слышь, говорю, замолчите!.. Оглохли,
что ль? — крикнула она наконец, топнув ногой.
— Так, Ефрема Сирина, — продолжала мать Виринея. — А знаете ли
вы, срамницы,
что это за святой, знаете ли,
что на святую память его делать надобно?
Чем смехотворничать да празднословить,
вы бы о душах-то своих подумали…
— Ах
вы, бесстыжие! — изнемогая, ворчала она. — Ах
вы, разбойницы! Уморили меня, старуху… Услышит Марья Гавриловна,
что тогда будет?..
Что про
вас подумает?.. А?.. Погодите у меня, дайте срок: все матушке Манефе скажу, все, все… Задаст она
вам, непутные!.. Заморит на поклонах да в темных чуланах…
— Касатушки
вы мои!.. Милые
вы мои девчурочки!.. — тихонько говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. — Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары ни с кем не заводите, всякому человеку добро творите — не страшон тогда будет смертный час, оттого
что любовь все грехи покрывает.
— Да скоро ль
вы переносите? — хлопотала Виринея около Анафролии и келейных работниц. — Совсем келью-то выстудили. Матушка и без того с дороги иззябла, а
вы тут еще валандаетесь… Иное бы
что и в сенях покинули.
— Бог
вас спасет, матери, — поклонясь, молвила игуменья. — Добро,
что порядок блюли и Божию службу справляли как следует. А
что Марья Гавриловна, здорова ли? — осведомилась мать Манефа.