Неточные совпадения
На таких-то речках и настроили заволжские мужики токарен: поставит
у воды избенку венцов в пять, в шесть, запрудит речонку, водоливное колесо приладит, привод веревочный пристегнет, и вертит
себе такая меленка три-четыре токарных станка зараз.
«Вот принес незваного-непрошо́ного», — тихонько меж
собой поговаривают, — а дело-то
у них с другими было полажено.
«Так врешь же, барин, — думает
себе, — ты
у меня погоди».
Притаив дыханье, глаз не спускали они с чашки, наполненной водою и поставленной
у божницы: как наступит Христово крещенье, сама
собой вода колыхнется и небо растворится; глянь в раскрытое на един миг небо и помолись Богу: чего
у него ни попросишь, все даст.
— Ты, Аксинья, к
себе на именины жди дорогих гостей. Обещались пироги есть
у именинницы.
— Заладил
себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей
у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— Ради милого и без венца нашей сестре не жаль
себя потерять! — сказала Фленушка. — Не тужи… Не удастся свадьба «честью», «уходом» ее справим… Будь спокоен, я за дело берусь, значит, будет верно… Вот подожди, придет лето: бежим и окрутим тебя с Настасьей…
У нее положено, коль не за тебя, ни за кого нейти… И жених приедет во двор, да поворотит оглобли, как несолоно хлебал… Не вешай головы, молодец, наше от нас не уйдет!
В самый тот же день, как
у Чапуриных брагу заварили, в деревне Ежове, что стоит на речке Шишинке, в полутора верстах от Осиповки, собрались мужики
у клетей на улице и толковали меж
собой про столы чапуринские.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж
у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из
себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что
у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— А! Старики решили, значит! — улыбаясь, сказала Настя. — Пускай, дескать, детки живут, как
себе знают… А скажи-ка мне, тятя, как
у вас речь про свадьбу зашла? Ты зачал али Снежков?
Сердце
у ней так и замерло, сама
себя не помнит, наяву она, аль во сне ей грезится.
Крепко сжимал Алексей в объятиях девушку. Настя как-то странно смеялась, а
у самой слезы выступали на томных глазах. В сладкой сердечной истоме она едва
себя помнила. Алексей шептал свои мольбы, склоняясь к ней…
— Уху сварю, — отвечала Никитишна. — Хороших стерлядок добыл Патап Максимыч, живы еще и теперь,
у меня в лохани полощутся. После ухи кулебяку подам, потом лося, что из Ключова с
собой привезла, осетра разварим, рябков в соусе сготовим, жареных индюшек, а после всего сладкий пирог с вареньем.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила
себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
— Бог простит, Бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [
У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между
собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено «ликоваться» с мальчиками и с молодыми людьми,
у которых еще ус не пробился.] с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
— Ну как вас, дорогих моих, Господь милует? Здоровы ли все
у вас? — спрашивала Манефа, садясь на кресло и усаживая рядом с
собой Аграфену Петровну.
— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только
у них и на уме… Вот хоть
у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус
себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был
у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без того по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к
себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
На четвертом году хозяин,
у которого я проживал в батраках, стал меня с
собой брать на рыбную ловлю.
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, опустя глаза в землю и не слыша, что вокруг его говорится… Золото, только золото на уме
у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. «Волк» повернул назад и, как ни в чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся
у печки, возле выхода в боковушку. И как же ругался он сам про
себя.
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. — Только я, признаться сказать, не пойму что-то ваших речей… Не могу я вдомек
себе взять, что такое вы похваляете… Неужели везде наши христиане по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль
у вас в Самаре?
Нет, сударь Михайло Данилыч, ищи
себе невесту в ином месте, а
у нас про тебя готовых нет…
— А за то, что он первый опознал про такое богатство, — отвечал Стуколов. — Вот, положим,
у тебя теперь сто тысяч в руках, да разве получишь ты на них миллионы, коль я не укажу тебе места, не научу, как надо поступать? Положим, другой тебя и научит всем порядкам: как заявлять прииски, как закрепить их за
собой… А где копать-то станешь?.. В каком месте прииск заявишь?.. За то, чтобы знать, где золото лежит, давай деньги епископу… Да и денег не надо — барыши пополам.
— Про этого врага
у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. —
Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
Артелями в лесах больше работают: человек по десяти, по двенадцати и больше. На сплав рубить рядят лесников высковские промышленники, разделяют им на Покров задатки, а расчет дают перед Пасхой либо по сплаве плотов. Тут не без обману бывает: во всяком деле толстосум сумеет прижать бедного мужика, но промеж
себя в артели
у лесников всякое дело ведется начистоту… Зато уж чужой человек к артели в лапы не попадайся: не помилует, оберет как липочку и в грех того не поставит.
— А чтоб никому обиды не было, — решил дядя Онуфрий. — Теперича, как до истинного конца дотолковались, оно и свято дело, и думы нет ни
себе, ни нам, и сомненья промеж нас никакого не будет. А не разберись мы до последней нитки, свара, пожалуй, в артели пошла бы, и это уж последнее дело…
У нас все на согласе, все на порядках… потому — артель.
«Так вот она какова, артель-то
у них, — рассуждал Патап Максимыч, лежа в санях рядом с паломником. — Меж
себя дело честно ведут, а попадись посторонний, обдерут как липку… Ай да лесники!.. А бестолочи-то что, галденья-то!.. С час места попусту проваландали, а кончили тем же, чем я зачал… Правда, что артели думой не владати… На работе артель золото, на сходке хуже казацкой сумятицы!..»
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный
себе на уме, попирает смех на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что
у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
Думаю: «Постой ты, баламут, точи лясы, морочь людей, вываливай из
себя все дотла, а затеек твоих как нам не видать?..» Сродственник на ту пору был
у меня да приятель старинный — удельного голову Захлыстина Михайлу Васильевича не слыхал ли?..
Хотелось тем угодить Назарете, очень ее уважая, а вместе с тем и то
у матерей на уме было: уйдет Вера из обители, теткины богатства с
собою унесет, а останется, так все с ней в обители останется…
— Обещался… Да кто его знает, может, обманет;
у ихнего брата завсегда так — на словах, как на санях, а на деле, как на копыле. Тут сиди
себе, сохни да сокрушайся, а он и думать забыл, — сказала Марьюшка.
У Богдановых она годовую отчитала, и мы ее взяли к
себе.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. — Что за невидаль ваша первая гильдия? Мы люди серые, нам, пожалуй, она не под стать… Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал. Может статься, капиталу-то
у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за чего же я стану лишние хлопоты на
себя принимать?
Воля Гаврилы Маркелыча была законом, малейшее проявление своей воли
у детей считал он непокорством, непочтеньем, влекущим за
собой скорую и строгую расправу.
Дочка еще была
у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не за что. Девочка росла умненькая, добрая, послушная, а из
себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Отец продал ее за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его, сам он был
у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного за счастье сестры парохода, живет
себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу.
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только
у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по душе, но и
у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была
у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая
собой девушка — Таня; было
у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное.
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они
у нас разумные, до пустяков
себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про
себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним само выкладáется. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
— Ай да приказчик!.. Да
у тебя, видно, целому скиту спуску нет… Намедни с Фленушкой, теперь с этой толстухой!.. То-то я слышу голоса: твой голос и чей-то девичий… Ха-ха-ха! Прилипчив же ты, парень, к женскому полу!.. На такую рябую рожу и то польстился!.. Ну ничего, ничего, паренек: быль молодцу не укор, всяку дрянь к
себе чаль, Бог увидит, хорошеньку пошлет.
«Эх, достать бы мне это ветлужское золото! — думает он. — Другим бы тогда человеком я стал!.. Во всем довольство, обилье, ото всех почет и сам
себе господин, никого не боюсь!.. Иль другую бы девицу либо вдовушку подцепить вовремя, чтоб
у ней денежки водились свои, не родительские… Тогда… Ну, тогда прости, прощай, Настасья Патаповна, — не поминай нас лихом…»
— Не твоего ума дело, — отрезал Патап Максимыч. —
У меня про Якимку слова никто не моги сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж
себя, ни в людях никто заикаться не смей…
— Родная!.. — чуть слышно шептала Настя
у ног матери. — Не на то ты растила меня, не на то меня холила!.. Потеряла я
себя!.. Нет чести девичьей!.. Понесла я, мамынька…
Дохнéт Яр-Хмель своим жарким, разымчивым дыханьем — кровь
у молодежи огнем горит, ключом кипит, на сердце легко, радостно, а песня так и льется — сама
собой поется, только знай да слушай.
— Уповаю на Владычицу. Всего станет, матушка, — говорила Виринея. — Не изволь мутить
себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько
у нас пойдет: ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит — копейка, переступит — другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.
Господь ведает, что
у них меж
собой творилось — обман ли какой, на самом ли деле золото сыскали — не могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж
собой были друзья велики…
— Что ж это он
у Макарья лавки не возьмет
себе?.. Вывеску бы повесил — большую, золотую, размалеванную… Написал бы на ней: «Торговля благодатью Святого Духа, московского купца епископа Софрония».
— Есть, — отвечала Таня. — Вечор до нас из Москвы какой-то приехал… И прокурат же парень — ни в часовне не молился, ни
у матушки не благословился, первым делом к белицам за околицу куролесить да песни петь… Сам из
себя маленек да черненек, а девицы сказывают, голос что соловей.
— Вот горе-то какое
у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из
себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
Покойнице, мнится мне, не по
себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет
у окна грустная такая, печальная…