Неточные совпадения
Аксинья Захаровна в кладовых да в стряпущей с утра до
ночи возилась:
то припасы принимала,
то наливки подваривала да по бутылкам разливала,
то посуду стеклянную и фарфоровую из сундуков вынимала и отдавала дочерям перемыть хорошенько.
И пошел наш Никифор на сухом берегу рыбу ловить: день в кабаке: а
ночь по клетям, — что плохо лежит,
то добыча ему.
Загулял раз с ней Микешка, пили без просыпу три дня и три
ночи, а тут в Скоробогатово «проезжающий священник» наехал,
то есть, попросту сказать, беглый раскольничий поп.
Что день —
то таска, что
ночь — потасовка.
— Да куда ж ты, на ночь-то глядя? — уговаривал его Патап Максимыч. —
Того и гляди метель еще поднимется, слышь, ветер какой.
— Что же это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с
того ни с сего,
ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
А немало
ночей, до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало в
те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по что знать…
Если бы Настя знала да ведала, что промелькнуло в голове родителя, не плакала бы по
ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы в отчаянье, думая про
то, чему быть впереди…
Они рассказывают, что на
тех чарусах по
ночам бесовы огни горят, ровно свечи теплятся [Болотные огни.].
Сговорились с бельцом ихнего же монастыря,
тот у привратника ключи украл и впустил
ночью разбойников.
Под именем «канонниц», или «читалок», скитские артели отправляли в Москву и другие города молодых белиц к богатым одноверцам «стоять негасимую свечу»,
то есть день и
ночь читать псалтырь по покойникам, «на месте их преставления», и учить грамоте малолетних детей в домах «христолюбивых благодетелей».
А
то еще невесть какие-то землемеры наезжали, две
ночи ночевали на въезжей…
Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу
ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и на разные лады передумывал, как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в
ту же пору.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было у меня на душе, как пошел я из дому,
того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной
ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
Встал Патап Максимыч, к окну подошел.
Ночь темная, небо черное, пó небу все звезды, звезды — счету им нет. Тихо мерцают, будто играют в бесконечной своей высоте. Задумчиво глядит Патап Максимыч
то в темную даль,
то в звездное небо. Глубоко вздохнув, обратился к Аксинье Захаровне...
Местами зовут его «Яр-Хмель» — отсюда «хмелевые
ночи»,
то есть весенние хороводы и другие игры молодежи, продолжающиеся до утренней зари.
Жалует Ярило «хмелевые»
ночи, любит высокую рожь да темные перелески. Что там в вечерней тиши говорится, что там теплою
ночью творится — знают про
то Гром Гремучий, сидя на сизой туче, да Ярило, гуляя по сырой земле.
Вспоминается и
то Марье Гавриловне, как повеселела она, узнав про сватовство желанного, как вольной пташкой распевала песенки, бегала с утра до
ночи по отцовскому садику…
Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину в курятник вынесла, чтоб там ее по три
ночи петухи опели… Управившись с этим, она снаружи
того окна, в которое вылетела душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь души покойников шесть недель витают на земле и до самых похорон прилетают на место, где разлучились с телом. И всякий раз душа тут умывается, утирается.
— В тележке так в тележке… Как знаешь, — согласился Трифон. — А деньги мне подай… На ночь-то схороню, не
то всяко может случиться.
А меж
тем старики да молодые люди женатые, глядя на писаря в беседах девичьих,
то и дело над ним издеваются. «Вишь какого, — судят промеж себя, — даровали нам начальника: ему бы возле подола сидеть, а не земски дела вершать. И девки-то плохи у нас, непутные: подпалили бы когда на су́прядках захребетнику бороду, осрамили б его, окаянного… Да и парни-то не лучше девчонок: намяли б ему хорошенько бока-то, как идет темной
ночью домой с девичьих су́прядок. Право слово, так».
После
того у писаря три дня и три
ночи голова болела, а на правую ногу три недели прихрамывал… Паранька в люди не казалась: под глазами синяки, а что на спине,
то рубашкой крыто — не видать… Не сказал Трифон Фекле Абрамовне, отчего у дочери синяки на лице появились, не поведала и Паранька матери, отчего у ней спинушку всю разломило… Ничего-то не знала, не ведала добродушная Фекла Абрамовна.
Хоть действо бывает и полночью, да на Тиховы дни заря с зарей сходится, какой горячий молодецкий взор в
те белые
ночи не разглядит голеньких красоточек?..
Лишь за три часа до полуночи спряталось солнышко в черной полосе темного леса. Вплоть до полунóчи и зá полночь светлынь на небе стояла —
то белою
ночью заря с зарей сходились. Трифон Лохматый с Феклой Абрамовной чем Бог послал потрапезовали, но только вдвоем, ровно новобрачные: сыновья в людях, дочери по грибы ушли, с полдён в лесу застряли.
— А слышь, птички-то распевают!.. Слышь, как потюкивают! — сказал Михайло Васильич, любуясь на оглушавших Алексея перепелов. — Это, брат, не
то, что у Патапа Максимыча заморские канарейки — от них писк только один… Это птица расейская, значит, наша кровная… Слышь, горло-то как дерет!.. Послушать любо-дорого сердцу!.. В понедельник ихний праздник — Нефедов день!.. Всю
ночь в озимя́х пролежу, днем завалюсь отдыхать… Нет, про понедельник нечего и поминать… Во вторник приходи… Через неделю, значит.
А Марье Гавриловне с каждым днем хуже да хуже. От еды, от питья ее отвадило, от сна отбило, а думка каждую
ночь мокрехонька… Беззаветная, горячая любовь к своей «сударыне» не дает Тане покою ни днем, ни
ночью. «Перемогу страхи-ужасы, — подумала она, — на себя грех сойму, на свою голову сворочу силу демонскую, а не дам хилеть да болеть моей милой сударыне. Пойду в Елфимово — что будет,
то и будь».
А ведуны да знахарки об иных травах мыслят: им бы сыскать радужный, златоогненный цвет перелет-травы, что светлым мотыльком порхает по лесу в Иванову
ночь; им бы выкопать корень ревеньки, что стонет и ревет на купальской заре, им бы через серебряную гривну сорвать чудный цвет архилина да набрать тирлич-травы,
той самой, что ведьмы рвут в Иванову
ночь на Лысой горе; им бы добыть спрыг-траву да огненного цвета папоротника [Череда — Bidena tripartita.
И стали боголюбивые старцы и пречестные матери во дни, старым празднествам уреченные, являться на Светлый Яр с книгами, с крестами, с иконами… Стали на берегах озера читать псалтырь и петь каноны, составили Китежский «Летописец» и стали читать его народу, приходившему справлять Ярилины праздники. И на
тех келейных сходбищах иные огни затеплились — в
ночь на день Аграфены Купальницы стали подвешивать к дубам лампады, лепить восковые свечи, по сучьям иконы развешивать…
— Никоего, родименький, — сказал
тот. — Где день, где
ночь проживаем у христолюбцев… Странствуем — града настоящего не имея, грядущего взыская.
— Вот теперь сами изволите слышать, матушка, — полушепотом молвил Марко Данилыч. — Можно разве здесь в эту
ночь такие слова говорить?.. Да еще при всем народе, как давеча?.. Вам бы, матушка, поначалить ихнюю милость, а
то сами изволите знать, что здесь недолго до беды… — прибавил он.
То бродячий старец Варсонофий, что встретился Василью Борисычу
ночью на Китеже.
И очень опасался
того московский посланник — ни днем, ни
ночью не было спокоя на сердце его.
— Заспался грехом, не обессудь, — промолвил Патап Максимыч, зевая. — Всю
ночь напролет на волос не уснул. К ранним обедням звонили, как я задремал… Полдни никак?.. Эк я!.. Сроду
того не бывало.
Фленушка тоже всю
ночь не спала. Запершись нá крюк, всю
ночь просидела она на постели и горько, горько проплакала, держа в руках золотое колечко.
То было подаренье Петра Степаныча.
Неточные совпадения
У
ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но
та, которую не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. //
Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, //
То говорливой,
то немой, // Плывя в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
В
тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал только в январе // На третье в
ночь. Проснувшись рано, // В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе // И мягко устланные горы // Зимы блистательным ковром. // Всё ярко, всё бело кругом.
Она поэту подарила // Младых восторгов первый сон, // И мысль об ней одушевила // Его цевницы первый стон. // Простите, игры золотые! // Он рощи полюбил густые, // Уединенье, тишину, // И
ночь, и звезды, и луну, // Луну, небесную лампаду, // Которой посвящали мы // Прогулки средь вечерней
тьмы, // И слезы, тайных мук отраду… // Но нынче видим только в ней // Замену тусклых фонарей.
Но в продолжение
того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная
ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.