Неточные совпадения
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они
мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у
того конь весь год не будет хромать и не случится с ним иной болести.
— Что сказал,
то и сделаю, когда захочу, — решительно молвил Патап Максимыч. — Перечить мне не
смеет никто.
— Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. — Все сделано, как следует, — не впервые. Слава
те, Господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто
посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор знает его?
Только матушка Манефа с
той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не
смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему:
то в избе побудет,
то на улицу выбежит,
то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме петь он не
смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
Аль не жалко сестры-то?.. — прибавила она,
заметив, что
та усмехается, поглядывая на Фленушку.
— Сначала речь про кельи поведи, не
заметил бы, что мысли меняешь. Не
то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если,
мол, ты меня в обитель не пустишь, я,
мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей,
смело говори да строго, свысока.
— Так и отцу говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими самыми словами и говори, да опричь
того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты не кипятись, тихим словом говори. Но
смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
— Не
мели пустяков, — молвила Настя. — И без
того тошно!
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я,
мол, в скитах выросла, из детства,
мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не
то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не на
то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то
молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
Она и
то уж, кажись,
заметила…
Прочие, кто были в горнице, молчали, глядя в упор на Снежковых… Пользуясь
тем, Никифор Захарыч тихохонько вздумал пробраться за стульями к заветному столику, но Патап Максимыч это
заметил. Не ворочая головы, а только скосив глаза, сказал он...
В это время Настя взглянула на входившего Алексея и улыбнулась ему светлой, ясной улыбкой. Не
заметил он
того — вошел мрачный, сел задумчивый. Видно, крепкая дума сидит в голове.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже
тем строгим, начальственным голосом, который так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас же уеду… Не
смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч как не узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
— Сейчас нельзя, —
заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу, а еще лучше ехать около Петрова дня, земля к
тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал,
тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить… Что ж, одного Артемья берешь аль еще конаться [Конаться — жребий
метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки не стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле под песком затонувшее дерево; карша, или карча, —
то же самое, но поверх песка.], пошли по ней
мели да перекаты…
— С моим песком Чапурин уверится, — начал паломник. — Этот песок хоть на монетный двор — настоящий. Уверившись, Чапурин бумагу подпишет, три тысячи на ассигнации выдаст мне. Недели через три после
того надо ему тысяч на шесть ассигнациями настоящего песку показать, — вот,
мол, на твою долю сколько выручено. Тогда он пятидесяти тысяч целковых не пожалеет… Понял?
А между
тем Сережа, играючи с ребятами,
то меленку-ветрянку из лутошек состроит,
то круподерку либо толчею сладит, и все как надо быть: и меленка у него
мелет, круподерка зерно дерет, толчея семя на сбойну бьет. Сводил его отец в шахту [Колодезь для добывания руд.], а он и шахту стал на завалинке рыть.
— Как не
замечать!.. «Мышиным золотом»
те блестки зовут.
Все скитские жители с умиленьем вспоминали, какое при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да такое пространное, небоязное, что за раз у нее по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не
смела их тронуть [В Улангерском скиту, Семеновского уезда, лет тридцать
тому назад жил раскольничий инок отец Иов, у которого в
том же Семеновском уезде, а также в Чухломском, были имения с крепостными крестьянами.
Но никто на себя работать не
смел, все поступало в общину и, по назначенью настоятельницы, развозилось в подарки и на благословенье «благодетелям», а они сторицею за
то отдаривали.
— Это кровь в тебе бродит, Марьюшка, — внушительно
заметила Фленушка. — Знаю по себе. Иной раз до
того доходит, так бы вот взяла да руки на себя и наложила… Приедет, что ли, Семен-от Петрович?
А Игнатьевым в обитель отнюдь не давайте для
того, что они за Егорку Трифонова Бога
молят, он еще у Макарья при моих глазах деньги им давал и судаками.
Воротясь из Казани, Евграф Макарыч,
заметив однажды, что недоступный, мрачный родитель его был в веселом духе, осторожно повел речь про Залетовых и сказал отцу: «Есть,
мол, у них девица очень хорошая, и если б на
то была родительская воля, так мне бы лучше такой жены не надо».
— Ишь ты! — усмехнулся отец. — Я его на Волгу за делом посылал, а он девок там разыскивал. Счастлив твой Бог, что поставку хорошо обладил, не
то бы я за твое малодушие спину-то нагрел бы. У меня думать не
смей самому невесту искать… Каку даст отец, таку и бери… Вот тебе и сказ… А жениться тебе в самом деле пора. Без бабы и по хозяйству все не ходко идет, да и в дому жи́лом не пахнет… По осени беспременно надо свадьбу сварганить, надоело без хозяйки в доме.
Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы на глазах у него выступили. Но не
смел супротив родителя словечка промолвить. Целу ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и на разные лады передумывал, как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в
ту же пору.
— Не знаю, тятенька, о
том речи не было. Как же бы
смел я без вашего приказанья спросить? — отвечал Евграф Макарыч.
Говорила ему после
того Аксинья Захаровна: «Хоть,
мол, Алексей человек и хороший, кроткий и тихий, да ладно ли, говорит, будет молодому парню быть у нас в приближенье?
Девки на возрасте…» Так и слушать, сударыня, не хочет: «Никто, говорит, не
смеет про моих дочерей пустых речей говорить; голову, говорит, сорву
тому, кто
посмеет».
— Может, и есть, да не из
той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает,
то ли, се ли будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай,
мол, скорей.
В городу,
мол, Зубкова купца в острог за фальшивые деньги посадили, а доставил-де ему
те воровские деньги незнаемый молодец, сказался Красноярского скита послушником…» А Стуколова застанешь в скиту, лишнего с ним не говори…
Ушам не поверила Аксинья Захаровна — рот так нараспашку у ней и остался… О чем думать перестала, заикнуться о чем не
смела, сам заговорил про
то.
— Да что это?.. Мать Пресвятая Богородица!.. Угодники преподобные!.. — засуетилась Аксинья Захаровна, чуя недоброе в смутных речах дочери. — Параша, Евпраксеюшка, — ступайте в боковушу, укладывайте
тот чемодан… Да ступайте же, Христа ради!.. Увальни!.. Что ты, Настенька?.. Что это?.. Ах ты, Господи, батюшка!.. Про что знает Фленушка?.. Скажи матери-то, девонька!.. Материна любовь все покроет… Ох, да скажи же, Настенька… Говори, голубка, говори, не мучь ты меня!.. — со слезами
молила Аксинья Захаровна.
— Знаю я их лучше вас, — строго промолвила Манефа. — Чуть недогляди, тотчас бесовские игрища заведут… Плясание пойдет, нечестивое скакание, в долони плескание и всякие богомерзкие коби [Волхование, погань, скверность.]. Нечего рыло-то кривить, — крикнула она на Марью головщицу,
заметив, что
та переглянулась с Фленушкой. — Телегу нову работную купили? — обратилась Манефа к казначее.
— И у нас склонных не много, —
заметила Манефа. — Наши да Жженины, Бояркины да Московкины — вот и все… Из захудалых обителей еще кой-какие старицы… А по другим скитам и
того нет. В Улáнгере только мать Юдифа маленько склонна…
— А плюнул, матушка, да все собрание гнилыми словами и выругал… — сказал Василий Борисыч. — «Не вам, говорит, мужикам, епископа судить!.. Как
сметь, говорит, ноге выше головы стать?.. На меня, говорит, суд только на небеси да в митрополии…» Пригрозили ему жалобой митрополиту и заграничным епископам, а он на
то всему собранию анафему.
Из светелки игуменьиной кельи Фленушка грозила ему кулаком и плюнула вслед, и
того не
заметил…
— Такое время, Патап Максимыч, — запинаясь, ответил смущенный Алексей. — До
того ли вам было?.. Не
посмел.
До
той поры моей хозяйке глаз не
смей показывать!..
«А где стол стоит, тут померла она, — думалось ему, — тут-то в последний час свой
молила она за меня». И умилилось сердце его, а на глазах слеза жалости выступила… Добрая мысль его осенила — вздумалось ему на
том месте положить семипоклонный начал за упокой Насти.
Радостью глазки у Василья Борисыча сверкнули.
Та светелка рядом была с задней кельей, куда его
поместили. Чуть-чуть было он вслух не брякнул своего: «искушенье!» А Устинья застенчиво поднесла к губам конец передника и тихо промолвила...
Не нарадуются православные, любуясь на пышные всходы сочной озими, на яркую зелень поднимающейся яри. О
том только и
молят, о
том только и просят Господа — даровал бы он хлебу совершение, засухой бы не пожег, дождями бы не залил, градом бы не побил надежду крестьянскую.
— То-то. Не
мели того, что осталось на памяти, — молвил Патап Максимыч. — А родителю скажи: деньгами он мне ни копейки не должен… Что ни забрано, все тобой заслужено… Бог даст, выпадет случай — сам повидаюсь,
то же скажу… На празднике-то гостивши, не сказал ли чего отцу с матерью?
Но,
заметя в Алексее новичка, одни несли ему всякий вздор, какой только лез в их похмельную голову, другие звали в кабак, поздравить с приездом, третьи ни с
того ни с сего до упаду хохотали над неловким деревенским парнем, угощая его доморощенными шутками, не всегда безобидными, которыми под веселый час да на людях любит русский человек угостить новичка.
К хороводу подойдет, парни прочь идут, а девкам без них скучно, и ругают они писаря ругательски, но сторожась, втихомолку: «Принес-де леший Карпушку-захребетника!» Прозвище горького детства осталось за ним; при нем никто бы не
посмел того слова вымолвить, но заглазно все величали его мирским захребетником да овражным найденышем.
— Молви, лебедка, матери: пущай,
мол, тятька-то на нову токарню денег у меня перехватит. Для тебя, моя разлапушка, рад я радехонек жизнью решиться, не
то чтобы деньгами твоему родителю помочь… Деньги что?.. Плевое дело; а мне как вам не пособить?.. Поговори матери-то, Паранюшка… И сам бы снес я, сколько надо, Трифону Михайлычу, да знаешь, что меня он не жалует… Молви, а ты молви матери-то, она у вас добрая, я от всего своего усердия.
—
То лоцманово дело, батюшка, — сказал Алексей. — Ему знать мели-перекаты, мое дело за порядком смотреть да все оберегать, кладь ли, людей ли… Опять же хозяйские деньги на руки, за нагрузкой смотреть, за выгрузкой.
— Чего ведь не придумают! — продолжал Патап Максимыч. — Человеку от беды неминучей надо спастись, и для
того стоит ему только клобук да манатью на себя вздеть… Так нет, не
смей, не моги, не
то в старцах на всю жизнь оставайся… В каком это Писании сказано?.. А?.. Ну-ка, покажи — в каком?