Неточные совпадения
Так
говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С
той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
Говаривал подчас приятелям: «Рад бы бросил окаянные эти подряды, да больно уж я затянулся; а помирать Бог приведет, крепко-накрепко дочерям закажу, ни впредь, ни после с казной не вязались бы, а
то не будь на них родительского моего благословения».
— Не про озорство
говорю, — сказал Патап Максимыч, — а про
то, что девки на возрасте, стало быть, от греха на вершок.
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне
того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все. Ни смотрин, ни сговора не будет; и про
то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются,
поговорят кой о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не
говори.
— Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!.. Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так
говорил тот человек хриплым голосом.
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не
то и троих, голубчик, вернее будет, —
говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет не мытьем, так катаньем!
Не разгадал Трифон загадки, а становой больше и
говорить не стал. И злобился после
того на Лохматых, и быть бы худу, да по скорости его под суд упекли.
Не
говаривал он про
то ни отцу с матерью, ни другу-приятелю; один с собой думу такую держал.
— А я что
говорила тебе,
то и теперь скажу, — продолжала Фекла. — Как бы вот не горе-то наше великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— Это ты хорошо
говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за
то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до
того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты
говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Только матушка Манефа с
той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели,
говорит, собираться девицы из чужих обителей.
Как племянницы,
говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для
того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы,
говорит, должны о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
— Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да
говори же скорей — сора из избы не вынесем… Аль не знаешь меня? Что сказано,
то во мне умерло.
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала
та. — Да
говори же, Настенька,
говори скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-Богу, легче станет, как скажешь… От сердца тягость так и отвалит. Полюбила?
— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на
то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот»
говорит. Про
тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— В достаточных обителях точно — деньжонки кой-какие водятся,
говорить про
то нечего, а по бедным не богаче сирот живут.
— Никогда я Настасье про иночество слова не
говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о
том никогда не бывало. И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас таких молодых и не постригают.
Кто
говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не будет ли у него в
тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
«А, купец премудрый, —
Говорит царевич, —
Скажи свою тайну,
Как на свет явился,
Как на свет явился,
Где теперь хранится
Камень
тот драгой...
Она уж и Парашу кое-чему научила: как
говорить с отцом, с матерью, но
той и супротивничать-то лень была.
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась за вас перед отцом,
говорила, что обе вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он
те шкуру-то спустит.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не
то твоим словам веры не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело
говори да строго, свысока.
— Так и отцу
говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими самыми словами и
говори, да опричь
того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты не кипятись, тихим словом
говори. Но смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго
говорил с ней, и
та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но
та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
— Несодеянное
говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься
тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
— Не греши попусту, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Немало я сегодня пытала у матушки Манефы: не видала ль Настасья кого из наезжих, не приглянулся ли кто. «Нет,
говорит, не видывала никого ни Настя, ни Параня». В строгости ведь она держала их. И Фленушка
то же
говорит.
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. —
Говорила тебе и теперь
говорю, чтоб про это дело, кроме меня, никто не знал. Не
то быть беде на твоей голове.
— Да что ж
говорил он? — умоляла Фленушку Настя. — Не мучь!.. И без
того тошно… Скажи поскорей.
— Да помереть мне, с места не вставши, коли такого дельца я не состряпаю, — весело вскрикнула Фленушка. — А ты, Настенька, как Алешка придет к тебе, — прибавила она, садясь на кровать возле Насти, —
говори с ним умненько да хорошенько, парня не запугивай… Смотри, не обидь его… И без
того чуть жив ходит.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай,
говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не
то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— То-то же.
Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Да Бог ее знает:
то походит,
то поваляется. Года уж, видно, такие становятся. Великим постом на седьмой десяток перевалит, —
говорил Авдей, провожая гостя.
«У тебя,
говорю, воли своей нет, отец с материю живы; значит, моя воля над детищем, за кого хочу, за
того и выдам».
— Так и сказала. «Уходом»,
говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в
ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и
говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет,
говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
— И
то по ней все
говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.
Скучно как-то стало Никифору, что давно жены не колотил. Пришел в кабак да, не
говоря худого слова, хвать Мавру за косы.
Та заголосила, ругаться зачала, сама драться лезет. Целовальник вступился.
— Настенька моя, красавица! —
говорил Алексей, встречая ее крепкими объятиями и страстными поцелуями. — Давно ль мы, кажись, с тобой виделись, а по мне, ровно годы с
той поры прошли. Яблочко ты мое наливчатое, ягодка ты моя красная!
— Ступай, ступай, откуда пришел, не
то Патапу Максимычу скажу, —
говорил Алексей, выгоняя из сеней Микешку. — Да ступай же,
говорят тебе!
— Убирайся. Честью тебе
говорят, а
то смотри, я ведь и взашей.
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну мать — грех незамолимый, — внушительно
говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную, какие у вас намедни с отцом перекоры были?
То в кельи захотелось,
то, гляди-кась, слово какое махнула: «уходом»!
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой
той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
— Знаю про
то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я
говорю для
того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь,
то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла,
то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним
говорил. — Давно я о
том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
Как Никитишна ни спорила, сколько ни
говорила, что не следует готовить к чаю этого стола, что у хороших людей так не водится, Патап Максимыч настоял на своем, убеждая куму-повариху
тем, что «ведь не губернатор в гости к нему едет, будут люди свои, старозаветные, такие, что перед чайком от настоечки никогда не прочь».
Правду
говоришь, что вольный народ стал, — а главное
то возьми, что страху Божьего ни в ком не стало.
Настя в
то время
говорила с Аграфеной Петровной, отвечая ей невпопад. Словечко боялась проронить из отцовых речей.
— Не в кабаке, чай, будет, не перед стойкой, — отвечал Патап Максимыч. — Напиться не дам. А
то, право, не ладно, как Снежковы после проведают, что в самое
то время, как они у нас пировали, родной дядя на запоре в подклете, ровно какой арестант, сидел. Так ли, кум,
говорю? — прибавил Чапурин, обращаясь к Ивану Григорьичу.
Стоит там глубокое озеро да большое, ровно как море какое, а зовут
то озеро Лопонским [Лоп-Нор, на островах которого и по берегам,
говорят, живет несколько забеглых раскольников.] и течет в него с запада река Беловодье [Ак-су — что значит по-русски белая вода.].
— Не больно тяжелой, управиться сможете. Да не о
том теперь речь… Покаместь… — с запинками
говорил Стуколов. — Земляного масла хотите? — примолвил он шепотом.
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не
говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, //
Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала,
то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к
тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не
говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
Ужель
та самая Татьяна, // Которой он наедине, // В начале нашего романа, // В глухой, далекой стороне, // В благом пылу нравоученья // Читал когда-то наставленья, //
Та, от которой он хранит // Письмо, где сердце
говорит, // Где всё наруже, всё на воле, //
Та девочка… иль это сон?.. //
Та девочка, которой он // Пренебрегал в смиренной доле, // Ужели с ним сейчас была // Так равнодушна, так смела?
Но
та, сестры не замечая, // В постеле с книгою лежит, // За листом лист перебирая, // И ничего не
говорит. // Хоть не являла книга эта // Ни сладких вымыслов поэта, // Ни мудрых истин, ни картин, // Но ни Виргилий, ни Расин, // Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека, // Ни даже Дамских Мод Журнал // Так никого не занимал: //
То был, друзья, Мартын Задека, // Глава халдейских мудрецов, // Гадатель, толкователь снов.