Неточные совпадения
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем:
тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те
же речи, что я переносила, поверишь
тогда?.. А?..
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все
же помню, каково мне было
тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
И встосковалось
же тогда сердце мое по матушке по России…
— Вот, Авдотьюшка, пятый год ты, родная моя, замужем, а деток Бог тебе не дает… Не взять ли дочку приемную, богоданную? Господь не оставит тебя за добро и в сей жизни и в будущей… Знаю, что достатки ваши не широкие, да ведь не объест
же вас девочка… А может статься, выкупят ее у тебя родители, — люди они хорошие, богатые, деньги большие дадут,
тогда вы и справитесь… Право, Авдотьюшка, сотвори-ка доброе дело, возьми в дочки младенца Фленушку.
— Да как
же мы без тебя, Яким Прохорыч?.. — заговорил было Патап Максимыч. — С тобой-то бы лучше, ты бы и сам уверился… Дело-то было бы
тогда без всякого сумнения.
Потрошила тех осетров и перетапливала масло всегда сама Манефа Старая, и никого
тогда при ней не бывало, а когда померла она, преемница ее игуменья Назарета принялась за то
же дело.
— А как
же это ему проведать-то? — возразила Фленушка. — Летом на Низ сплывет,
тогда все и сработаем. Приезжай после на готовое-то, встречай зятя с молодой женой. Готовь пиры, созывай гостей — это уж дело его…
— Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили, — молвил Макар Тихоныч. — Как
же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни,
тогда настоящее будет дело, потому купец тот
же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется… Много ль за дочерью Залетов дает?
— Так-то оно так, Пантелей Прохорыч, а все
же гребтится мне, — сказал на то Алексей. — Мало ль что может быть впереди: и Патап Максимыч смертный человек, тоже пóд Богом ходит… Ну как не станет его,
тогда что?.. Опять
же, как погляжу я на него, нравом-то больно крутенек он.
— Помнишь, каково нам горько было
тогда!.. Кажись, и махонькой был, а кручина с ног нас сбила… Теперь такой
же бы был!.. Ровесник ему, и звали тоже Алешей… Захаровна!.. Не сам ли Бог посылает нам сынка заместо того?.. А?..
— Тятенька всю Святую прохворал, — оправдывался Алексей. — Опять
же такой одежи нет у него, чтоб гостить у вашей милости. Всю ведь
тогда выкрали…
— А насчет тех двадцати тысяч вы не хлопочите, чтобы к сроку отдать их… Слышала я, что деньги в получке будут у вас после Макарья, —
тогда и сочтемся. А к Казанской не хлопочите — срок-от, помнится, на Казанскую, — смотрите
же, Патап Максимыч, не хлопочите. Не то рассержусь, поссорюсь…
Когда
же соловецкие отцы не восхотели Никоновых новин прияти и укрепились за отеческие законы и церковное предание,
тогда в Соловках был инок схимник Арсений, старец чудного и высокого жития, крепкий ревнитель древлего благочестия.
— Как
же вы
тогда, матушка? — озабоченно глядя на игуменью, спросила Марья Гавриловна.
— Признаться сказать, давненько я о том помышляю, — молвила Манефа. — Еще
тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой
же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, — продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то
же сделают?.. В Москву как сошлют? Подумайте, матушка, каково мне будет
тогда?..
Покои двухсаженной вышины, оклеенные пестрыми, хоть и сильно загрязненными обоями, бронзовые люстры с подвесными хрусталями, зеркала хоть и тускловатые, но возвышавшиеся чуть не до потолка, триповые, хоть и закопченные занавеси на окнах, золоченые карнизы, расписной потолок — все это непривычному Алексею казалось такою роскошью, таким богатством, что в его голове тотчас
же сверкнула мысль: «Эх, поладить бы мне
тогда с покойницей Настей, повести бы дело не как у нас с нею сталось, в таких бы точно хоромах я жил…» Все дивом казалось Алексею: и огромный буфетный шкап у входа, со множеством полок, уставленных бутылками и хрустальными графинами с разноцветными водками, и блестящие медные тазы по сажени в поперечнике, наполненные кусками льду и трепетавшими еще стерлядями, и множество столиков, покрытых грязноватыми и вечно мокрыми салфетками, вкруг которых чинно восседали за чаем степенные «гости», одетые наполовину в сюртуки, наполовину в разные сибирки, кафтанчики, чупаны и поддевки.
И
тогда или оправдана бывает и освободится от сонмов нечистых духов, или
же осуждена и заключена в оковы, и вóзьмется демонами, да не узрит славы Божией.
— Пропуски там крепки, за нашими смотрят строго, у нас
же и заграничных пачпортов не было, поехали на Божию волю… И набрались
же мы
тогда страха иудейска, — ответил Василий Борисыч.
— А вот какое, — допив стакан пуншу, продолжал Патап Максимыч. — Предста преподобному бес во образе жены и нача его смущати; он
же отвеща ему глаголя: «Отыди от меня, сатано!» Бес
же нимало не уязвися, дерзостно прельщая преподобного.
Тогда отец Исакий поревнова, взем беса и изрину его из оконца… И товарищ твой крякнул, Василий Борисыч, как с высокого-то окна в Белой Кринице прыгнул, а девичье тело понежней Жигаревского будет… Насмерть расшиблась…
— Еще умрет, пожалуй,
тогда всем беда, опять
же родитель из Ярославля приехал, всех на ноги поднял… суд да дело…
А
тогда, по той
же причине, все ихнее житие было у ионинского игумна в руках.
По целым часам безмолвно, недвижно стоит у окна Марья Гавриловна, вперив грустные очи в заречную даль… Ничего
тогда не слышит она, ничего не понимает, что ей говорят, нередко на темных ресницах искрятся тайные, тихие слезы… О чем
же те думы, о чем
же те слезы?.. Жалеет ли она покинутую пристань, тоскует ли по матерям Каменного Вражка, или мутится душа ее черными думами при мысли, что ожидает ее в безвестном будущем?.. Нет…
— Вот что: теперь, пожалуй, лучше не ходите к ней, — сказала Фленушка, — оченно уж людно здесь, да опять
же на нас, на приезжих, много глаз глядят… Вечерком лучше, после заката, — на всполье
тогда выходите. Как сюда въезжали, видели, крест большой в землю вкопан стоит? От того креста дорожка вдоль речки к перелеску пошла, по ней идите… Да смотрите, чур не обмануть. Беспременно приходите.
— «Благоверный
же князь Георгий, слышав сия, плакаше горьким плачем и, помоляся Господу и Пречистой Богородице, собра вои своя, поиде противу нечестивого царя Батыя… И бысть сеча велия и кровопролитие многое.
Тогда у благоверного князя Георгия бысть воев мало и побеже от нечестивого царя вниз по Волге в Малый Китеж…»
И вы от сего престаньте, аз бо жив еще есмь, егда
же приидет смерть,
тогда вам ведомость пришлю; ныне
же сего не творите.
— «Аще не житель обители, но мирской человек преставится и будет от сродников его подаяние на честную обитель ради поминовения души его,
тогда все подаяние емлют вкладом в казну обительскую и за то поминают его по единому году за каждый рубль в «Литейнике»; а буде соберется всего вклада пятьдесят рублев, того поминают в «Литейнике» во́веки; а буде соберется вклада на сто рублев, того поминают окроме «Литейника» и в «Сенанике» вовеки
же.
— Обижать не стану и своего не упущу, — сказала Манефа. — Как было
тогда, как Глафиру покойницу за твою обитель в Кострому я отпущала, так и теперича быть: отправка твоя, обратный путь твой
же… Из зажилого половина тебе, половина на нашу обитель… Шубу тебе справлять, сарафаны, передники, рубахи мои… Насчет обуви пополам… А что подарков девице от Самоквасовых будет, то ей, — в эти дела я не вступаюсь. Согласна ли так?
— А ты молчи, дело говорю, — сказала она, отстраняя от себя Самоквасова. — Укажу, кого повенчать, погляжу на твою удаль… И если возьмешь удальством, повенчаешь их, бери меня
тогда, хоть на другой
же день бери…
Но от Софрония не бе ни гласу, ни послушания, и
тогда господин митрополит, тщетно и долготерпеливо ожидая к себе Софрониева прибытия, прислал на него конечное решение по девятнадцатому правилу Карфагенского собора и в своей святительской грамоте сице написал: «Аще
же преслушаешь сего предписания и будешь кривить пронырством своим по твоему обычаю, и сие наше приказание преобидишь, то отселе сею грамотою нашею отрешаем тя и соборне извергаем из архиерейского сана и всякого священнодействия лишаем и оставляем простым и бездействительным иноком Софронием» [В действительности эта грамота послана была Софронию через три года по постановлении владимирского архиепископа Антония, то есть в 1856 году.].
Если
же узнаем достоверно, что источник зарубежной митрополии нечист или что тот архиепископ недостоин принятого им чина,
тогда станем слезно молиться милостивому Спасу: сам да спасает нас, сам да научит, какими путями спасать наши души…
— Не узнает?.. Как
же?.. Разве такие дела остаются в тайне? — сказал Семен Петрович. — Рано ли, поздно ли — беспременно в огласку войдет… Несть тайны, яже не открыется!.. Узнал
же вот я, по времени также и другие узнают. Оглянуться не успеешь, как ваше дело до Патапа дойдет. Только доброе молчится, а худое лукавый молвой по народу несет… А нешто сама Прасковья станет молчать, как ты от нее откинешься?.. А?.. Не покается разве отцу с матерью?
Тогда, брат, еще хуже будет…
— Опять я к тебе с прежними советами, с теми
же просьбами, — начала Манефа, садясь возле Фленушки. — Послушайся ты меня, Христа ради, прими святое иночество. Успокоилась бы я на последних днях моих, тотчас бы благословила тебя на игуменство, и все бы
тогда было твое… Вспомнить не могу, как ты после меня в белицах останешься — обидят тебя, в нуждах, в недостатках станешь век доживать беззащитною… Послушайся меня, Фленушка, ради самого Создателя, послушайся…
Взволновалась кровь, защемило у Василья Борисыча сердце, в голове ровно угар стал. И вспомнился ему Улангер, вспомнилась ночь в перелеске. Ночь
тогда была такая
же, как и теперь, — тихая, прохладная, благовонная ночь. И пожалел Василий Борисыч о той ночи и с любовью вспомнил немые, холодные ласки Прасковьи Патаповны.
Тогда ищи его, как
же ему
тогда рассказать, что будет на Шарпанском празднике.
— Без нашего брата тут нельзя… — отвечал Федор. — Потому, ускакать надо. Мне вот у тебя на двадцатой свадьбе доведется быть… Завсегда удавалось, раз только не успели угнать. И колотили
же нас
тогда… ой-ой! Три недели валялся, насилу отдох. До сих пор знатко осталось, — промолвил он, показывая на широкий рубец на правой скуле… — Отбили, ареды!..
— Да ведь сами
же вы, Марья Гавриловна,
тогда, у покойницы Насти на похоронах, о том разговор завели… Я не просил. Знай я вашу перемену, не стал бы просить да кланяться…
— Поди вот, влезь человеку в душу-то! — сказал он, кончив рассказ. — Думал я, другого такого парня на свете-то нет: кроткий, тихий, умный, богобоязный!.. Ан вон каков оказался!.. Истинно говорят: надо с человеком куль соли съесть,
тогда разве узнаешь, каков он есть!.. Я ль его не любил, я ли не награждал его!.. И заплатил
же он мне!.. Заплатил!..