Неточные совпадения
В сиротстве жить — только слезы лить; житье сиротинке, что гороху при
дороге: кто пройдет,
тот и порвет.
— Не дошел до него, — отвечал
тот. —
Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что
тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
— Слушайте:
дорогой, как мы из австрийских пределов с епископом в Москву ехали, рассказал я ему про свои хожденья, говорил и про
то, как в сибирских тайгах земляным маслом заимствовался.
— Не побрезгуйте, Данило Тихоныч, деревенской хлебом-солью… Чем богаты,
тем и рады… Просим не прогневаться, не взыскать на убогом нашем угощенье… Чем Бог послал! Ведь мы мужики серые, необтесанные, городским порядкам не обвыкли… Наше дело лесное, живем с волками да медведями… Да потчуй, жена, чего молчишь,
дорогих гостей не потчуешь?
— То-то и есть! — сказал Стуколов. — Без умелых людей как за такое дело приниматься? Сказано: «Божьей волей свет стоит, человек живет уменьем». Досужество да уменье всего
дороже… Вот ты и охоч золото добывать, да не горазд — ну и купи досужество умелых людей.
Перебравшись за Керженец, путникам надо было выбраться на Ялокшинский зимняк, которым ездят из Лысково в Баки, выгадывая
тем верст пятьдесят против объездной проезжей
дороги на Дорогучу. Но вот едут они два часа, три часа, давно бы надо быть на Ялокшинском зимняке, а его нет как нет. Едут, едут, на счастье, тепло стало, а
то бы плохо пришлось. Не дается зимняк, да и полно. А лошади притомились.
— Да где ж мне ее взять, сосну-то? Ведь не спрятал я ее. Что ж мне делать, коли нет ее, — жалобно голосил работник. — Разве я
тому делу причинен?
Дорога одна была, ни единого сворота.
В лесах работают только по зимам. Летней порой в дикую глушь редко кто заглядывает. Не
то что
дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме
того,
то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека. Кто от роду впервой попал в неведомые лесные дебри — берегись — гляди в оба!..
— Ялокшинский зимняк отсель рукой подать, — молвил дядя Онуфрий, — каких-нибудь верст десяток, и
того не будет, пожалуй. Только
дорога не приведи Господи. Вы, поди, на санях?
— Кто
дорогу укажет,
тому и заплатим, — молвил Патап Максимыч.
— Коли на
то пошло, конайте третьего, — сказал Патап Максимыч. — От мальчугана пособи немного будет, коли в
дороге что приключится.
Дорога шла узенькая, легкие дровешки лесников бойко катились впереди, но запряженные гусем пошевни
то и дело завязали меж раскидистых еловых лап, как белым руном покрытых пушистым снегом.
Не пожалую, говорит, Волгу-матушку ни казной золотой, ни
дорогим перекатным жемчугом, пожалую
тем, чего на свете краше нет, что нам, есаулы-молодцы,
дороже всего».
— Как же не кладет? — возразил Артемий. — Зарывает!.. Господь в землю и золото, серебро, и всяки
дорогие камни тайной силой своей зарывает.
То и есть Божий клад… Золото ведь из земли же роют, а кто его туда положил?.. Вестимо — Бог.
Те, сердечные, бывало, бьются на пристанях чуть не до водополи, закликают кладчиков, задают пшеничникам
дорогие обеды, дюжинами ставят перед ними отборные вина, проигрывают им в трынку да в горку, а Сергей Андреич лежит себе на диване да сигаркой попыхивает.
Тот добрый человек был Патап Максимыч Чапурин. Спознал он Сергея Андреича, видит — человек хороший, добрый, да хоть ретив и умен — а взялся не за свое дело, оттого оно у него не клеится и вон из рук валится. Жалко стало ему бессчастного Колышкина, и вывел он его из темной трущобы на широкую
дорогу.
— Да скоро ль вы переносите? — хлопотала Виринея около Анафролии и келейных работниц. — Совсем келью-то выстудили. Матушка и без
того с
дороги иззябла, а вы тут еще валандаетесь… Иное бы что и в сенях покинули.
— Приехала, матушка, в
ту пятницу прибыла, — ответила казначея. — Расчет во всем подала как следует — сто восемьдесят привезла, за негасимую должны оставались. Да гостинцу вам, матушка, Силантьевы с нею прислали: шубку беличью, камлоту на ряску, ладану росного пять фунтов с походом, да масла бутыль, фунтов, должно быть, пятнадцать вытянет. Завтра обо всем подробно доложу, а теперь не пора ли вам и покою дать? Устали, чай, с дороги-то?
Пасха-то нынче ранняя, кажись бы, к
тому времени
дорогам не надо испортиться.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и
того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему
дороже всего.
— Как вам будет угодно, — сказала Таифа. — Пожалуй, Дементий укажет
дорогу… Да вы обедали ли?.. Не
то в келарню милости просим.
— На
дороге сказали, — отвечал Алексей. — В Урене узнал… Едучи туда, кой-где по
дороге расспрашивал я, как поближе проехать в Красноярский скит, так назад-то
теми деревнями ехать поопасился, чтоб не дать подозренья. Окольным путем воротился — восемьдесят верст крюку дал.
—
Тот, что… этот… приказчик-от… не доехал, — отвечала Марья Гавриловна, отворотясь от Манефы и глядя в окошко. —
Дорогой проведал, что старцев забрали… Он и воротился.
В лесах на севере в
тот день первый оратай русской земли вспоминался, любимый сын Матери-Сырой Земли, богатырь, крестьянством излюбленный, Микула Селянинович, с его сошкой
дорогá чёрна дерева, с его гужиками шелкóвыми, с омешиком [Омéжь — сошник, лемех — часть сохи. Присóшек
то же, что полица — железная лопаточка у сохи, служащая для отвалу земли.] серебряным, с присóшками красна золота.
Бутыль взяла бы побольше нá воду из кладезя, а
того бы лучше бочонок недержанный — бутыль-то разбиться может
дорогой…
— С тобою говорить надо поевши, а у меня сегодня, кроме чая, маковой росинки во рту не было, — сказала Фленушка. — Принеси-ка чего-нибудь, а я меж
тем в
дорогу стану сбираться.
Всю
дорогу ворчала на нее мать Аркадия. Устинья хохотала, а Василий Борисыч
то и дело восклицал...
Очей не сводя, мрачно смотрел, как
тот сряжался в
дорогу, как прощался с Пантелеем и с работниками, как, помолившись Богу на три стороны, низко поклонился покидаемому дому, а выехав за околицу, сдержал саврасок, вылез из тележки, еще раз помолился, еще раз поклонился деревне…
То попомни, что коль у вас с писарем до греха дойдет, тебе одна
дорога — в кельи идти…
— Так как же ты, гость
дорогой, в Неметчину-то ездил?.. Много, чай, поди, было с тобой всяких приключеньев? — говорил Патап Максимыч Василью Борисычу. А
тот сидел во образе смирения, учащал воздыхания, имел голову наклонну, сердце покорно, очи долу обращены.
— Гость гостю рознь — иного хоть брось, а с другим рад бы век свековать, — отвечал на
те слова Патап Максимыч. — С двора съехали гости дешевые, а вы мои
дорогие — ложись, помирай, а раньше трех ден отпуска нет.
Бывает коренная, да везена
та рыба из дальних мест и оттого
дорогá…
То битый час сидит у окна и молча глядит на
дорогу,
то из угла в угол метаться зачнет, либо без всякой видимой причины порывистыми рыданьями зарыдает.
—
Дорогая ты моя Тáнюшка, — молвила на
то Марья Гавриловна. — Жизнь пережить — не поле перейти; счастье с несчастьем, что вёдро с ненастьем, живут переменчиво. Над судьбою своей призадумалась я: зачастую ведь случается, Танюшка, что где чается радостно, там встретится горестно… Спознала я, будучи замужем, какая есть на свете жизнь — горе-горькая… Как знать, что́ впереди?.. Как судьбу узнать?
— Уехали-то вы, матушка, поутру, а вечером
того же дня гость к ней наехал, весь вечер сидел с ней, солнышко взошло, как пошел от нее. Поутру опять долго сидел у ней и обедал, а после обеда куда-то уехал. И как только уехал, стала Марья Гавриловна в
дорогу сряжаться, пожитки укладывать… Сундуков-то что, сундуков-то!.. Боле дюжины. Теперь в домике, опричь столов да стульев, нет ничего, все свезла…
И матери Аркадии, и матери Никаноре неохота была с мягкими перинами расставаться;
то ли дело лежать да дремать, чем шагать по засоренному валежником лесу, либо по тоненьким, полусгнившим кладкам перебираться через мочажины и топкие болотца. Строго-настрого девицам старицы наказали не отходить далеко от
дороги, быть на виду и на слуху, и принялись дремать в ехавших шагом повозках.
Вот выдалась прогалинка. Будто розовыми шелковыми тканями покрыта она.
То сон-трава [Сон-трава, сонуля, дрема — Viscaria vulgaris.] подняла кверху цветы свои. Окрайны
дороги также сон-травой усыпаны. Бессознательно сорвал один цветок Василий Борисыч. Он прилип к его пальцам.
Не слушая Фленушкиной песни, за опушкой леса по другую сторону
дороги, шли рука в руку Василий Борисыч с Парашей… Шли молча, ни
тот ни другая ни слова… Но очи обоих были речисты…
Потом
тот паренек и обещанья давал и волей хотел идти в невидимый град, но как ни искал
дороги, а не нашел.
— Ах, Фленушка! — с сердечным умиленьем нежно и ласково продолжала игуменья. — Чего я в
то время про тебя не передумала!..
Дорогá ведь ты сердцу моему, Фленушка!.. Ох, как
дорога ты — и помыслить не можешь
того!..
— Через два месяца скажу я тебе, в силах ли буду исполнить желанье твое, — вставая с места, сказала Фленушка. — Не мое
то желанье — твое… А снесу ль я иночество, сама не знаю… Теперь к себе пойду… запрусь, подумаю. Не пущай никого ко мне, матушка… Скажи, что с
дороги устала аль что сделалась я нездорова.
До солнечного восхода она веселится. Ясно горят звезды в глубоком темно-синем небе, бледным светом тихо мерцает «Моисеева
дорога» [Млечный Путь.], по краям небосклона
то и дело играют зарницы, кричат во ржи горластые перепела, трещит дерчаг у речки, и в последний раз уныло кукует рябая кукушка. Пришла лета макушка, вещунье больше не куковать… Сошла весна сó неба, красно лето на небо вступает, хочет жарами землю облить.
Патап Максимыч, зная, что будут на празднике Смолокуров, удельный голова и кум Иван Григорьич, захватил с собой по
дороге не одну дюжину шампанского, но мать Манефа отказала ему наотрез потчевать
тем вином гостей на трапезе.
— Прискорбно, не поверишь, как прискорбно мне,
дорогой ты мой Василий Борисыч, — говорила ему Манефа. — Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать
того наплетет, что после только ахнешь. Ни с
того ни с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать…
Усердно потчевала гостя Марья Гавриловна. Но и лянсин [Высший сорт чая.], какого не бывало на пирах у самого Патапа Максимыча, и заморские водки, и тонкие
дорогие вина, и роскошные закуски не шли в горло до глубины души оскорбленного тысячника… И кто ж оскорбляет, кто принижает его?.. Алешка Лохматый, что недавно не смел глаз на него поднять. А
тот, как ни в чем не бывало, распивает себе «чиколат», уплетает сухари да разные печенья.
Ужинать садиться хотели, как сам Патап Максимыч подъехал. Очень удивился он, застав жену дома, да еще с
дорогими гостями, а
то было он, исправив в Осиповке кой-какие дела, думал поутру ехать в Комаров, а оттуда с дочерью в Вихорево за Аксиньей Захаровной.