Неточные совпадения
Да с этим
словом хвать Соломониду поперек живота, да со всего размаху как метнет ее в Волгу-матушку…
— А вот я тебя за такие
слова на поклоны поставлю, — вскричала мать Виринея, — да недели две, опричь черствой корки, ты у меня в келарне ничего не увидишь!.. Во святой обители про идольские басни говорить!.. А!.. Вот постой ты у меня, непутная, погоди, дай только
матушке Манефе приехать… Посидишь у меня в темном чулане, посидишь!.. Все скажу, все.
— Ну вот,
матушка, ты одно
слово с Филаретой сказала, а мать Лариса за Корягу горой.
— Мое дело, голубушка, иное, — усмехаясь, ответила Фленушка. — Мне только
слово сказать, зараз свадьбу «уходом» сыграем…
Матушку только жаль, — вздохнув, прибавила она, — вот что… В гроб уложишь ее.
Все стояли рядами недвижно, все были погружены в богомыслие и молитву, никто
слова не молвит, никто на сторону не взглянет: оборони Бог — увидит
матушка Манефа, а она зоркая, даром что черный креп покрывает половину лица ее.
Потом зачали все в одно
слово говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание
матушки Манефы было перед кончиной принять великую схиму…
— Не разумею учительного твоего
слова,
матушка… Не умею ответа держать… Прости, ради Христа…
— А плюнул,
матушка, да все собрание гнилыми
словами и выругал… — сказал Василий Борисыч. — «Не вам, говорит, мужикам, епископа судить!.. Как сметь, говорит, ноге выше головы стать?.. На меня, говорит, суд только на небеси да в митрополии…» Пригрозили ему жалобой митрополиту и заграничным епископам, а он на то всему собранию анафему.
Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем
словом к царице возил его, и она,
матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке своей царской старца Божия допустила.
— Стояли же за веру,
матушка, и служилые, — робко ввернула
слова Аркадия, слывшая за великую начетчицу.
— Намедни, как ты хворала,
матушка, ронжински ребята ко мне в келарню старчика приводили. В Поломских лесах, сказывал, спасался, да лес-то вырубать зачали, так он в иное место пробирался… И сказывал тот старчик, что твое же
слово: по скорости-де скончание веку будет, антихрист-де давно уж народился, а под Москвой, в Гуслицах, и Господни свидетели уж с полгода ходят — Илья пророк с Енохом праведным.
— Старчик, по всему видно,
матушка, жития высокого и дар разумения, в пустыни живучи, снискал… Пустого
слова не скажет, — зачала было смущенная
словами игуменьи Виринея, но Манефа опять перебила ее.
— Да насчет того, что тут писано…
Матушка велела вам на
словах объяснить…
— И сам еще не знаю,
матушка, — ответил Василий Борисыч. — Силом вырвал он из меня
слово… Допрежь того никогда и в ум мне не прихаживало, чтоб торговым делом займоваться… Так пристал, так пристал, что сам не знаю, как согласье дал… Ровно в тумане в ту пору я был.
Но ведь я,
матушка, высоко о себе не полагаю и никак не могу вменить в правду ваших обо мне
слов, будто я церкви уж так надобен, что без меня и обойтись нельзя…
— Да ведь она вечор съехала,
матушка, — молвила добродушная Виринея, вошедшая под это
слово в келью игуменьи.
— Уж и подлинно чудеса,
матушка… Святы твои
слова — «чудеса»!.. Да уж такие чудеса, что волосы дыбом… Все,
матушка, диву дались и наши, и по другим обителям… Хоть она и важного роду, хоть и богатая, а, кажись бы, непригоже ей было так уезжать… Не была в счету сестер обительских, а все ж в честной обители житие провождала. Нехорошо, нехорошо она это сделала — надо б и стыда хоть маленько иметь, — пересыпала свою речь добродушная мать Виринея.
— Вот теперь сами изволите слышать,
матушка, — полушепотом молвил Марко Данилыч. — Можно разве здесь в эту ночь такие
слова говорить?.. Да еще при всем народе, как давеча?.. Вам бы,
матушка, поначалить ихнюю милость, а то сами изволите знать, что здесь недолго до беды… — прибавил он.
— Надо съездить, надо, — отозвался Смолокуров. — Кстати, там у
матушки Манефы и насчет Китежского «Летописца» мы с вами потолкуем… А здесь нельзя… Потому ревнители… А вы еще давеча у озера-то… Ай-ай-ай!.. Здесь в эту ночь насчет этого óпасно… Оборони, Господи, лишнее
слово громко сказать… Ревнители!..
Творя перед игуменьей по два метанья со
словами: «
Матушка, прости!
— Напрасно прогневаться изволила,
матушка, — с низким поклоном сказала Ираида. — Я только так сказала, к
слову пришлось… Твоя во всем воля! Как тебе рассудится, так на собрание мы и положим.
— Невмоготу было,
матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь
слову моему, мать Таисея, не в силах была добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится,
матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
— А ты полно губу-то кверху драть!.. Слушай, да ни гугу —
слова не вырони… — говорила Фленушка. — Устинью на другой день праздника в Казань. Васенька в Ша́рпан не поедет — велим захворать ему, Параша тоже дома останется… Только
матушка со двора, мы их к попу… Пируй, Маруха!..
— Так точно, так точно!.. Истинны
слова твои,
матушка!.. — закричали все бывшие в келарне, кроме одного Василья Борисыча. С досады теребил он бородку и говорил про себя: «Ох, искушение!»
—
Матушка… да я… — зачала было Устинья, но Манефа, отступя от порога в сторону, рукой показала ей дорогу и одно только
слово промолвила...
— Нет,
матушка, нет!.. Теперь никого не люблю… Нет, не люблю больше никого… — твердым голосом, но от сильного волненья перерывая почти на каждом
слове речь свою, проговорила Фленушка. — Будь спокойна,
матушка!.. Знаю… ты боишься, не сбежала бы я… не ушла бы уходом… Самокруткой не повенчалась бы… Не бойся!.. Позора на тебя и на обитель твою не накину!.. Не бойся,
матушка, не бойся!.. Не будет того, никогда не будет!.. Никогда, никогда!.. Бог тебе свидетель!.. Не беспокой же себя… не тревожься!..
— Не посетуйте,
матушка, что скажу я вам, — молвил Василий Борисыч. — Не забвение славного Керженца, не презрение ко святым здешним обителям было виною того, что к вам в нужное время из Москвы не писали. Невозможно было тогда не хранить крепкой тайны происходившего. Малейшее неосторожное
слово все зачинание могло бы разрушить. И теперь нет ослабы христианству, а тогда не в пример грознее было. Вот отчего,
матушка, до поры до времени то дело в тайне у нас и держали.
— Жестоки́
слова ваши,
матушка, — молвил сильно смущенный Василий Борисыч. — Не поскорбите на меня, а доложу я вам, что такое ваше мнение насчет попечителей и старейших членов нашего общества весьма несправедливо… Позвольте разъяснить все дело, как оно было доселе и как теперь идет.
— Он,
матушка, все и затевал. И Марко Данилыч тоже, и голова Михайло Васильич, — отвечал Самоквасов. — А мы, что же? Молокососы перед ними… а другое
слово сказать, не отставать же нам от старших. Нельзя! Непочтительно будет. Старших почитать велено, во всем слушаться… Ну, мы и слушались.
Неточные совпадения
— Вы,
матушка, — сказал он, — или не хотите понимать
слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
На всей тебе, Русь-матушка, // Как клейма на преступнике, // Как на коне тавро, // Два
слова нацарапаны: // «Навынос и распивочно».
Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о
матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же
слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Родительница его, из фамилии Колязиных, в девицах Agathe, а в генеральшах Агафоклея Кузьминишна Кирсанова, принадлежала к числу «матушек-командирш», носила пышные чепцы и шумные шелковые платья, в церкви подходила первая ко кресту, говорила громко и много, допускала детей утром к ручке, на ночь их благословляла, —
словом, жила в свое удовольствие.
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось
слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей
матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.