Неточные совпадения
Была
своя красильня посуду красить, на пять печей; чуть не круглый год дело
делала.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку он по силе
своей рад был
сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
Патап Максимыч ушел в
свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка какая!.. «Уходом!..» Нет, ни окриком, ни плетью такую не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо,
делать нечего… «Уходом!..» Эко слово сказала!..»
Сколь ни силен, сколь ни могуч был в
своем околотке Патап Максимыч, не мог ничего
сделать для выручки шурина. Ни грозой, ни просьбой, ни деньгами тут ничего не поделаешь. Обычай хранят, чин справляют — мешаться да перечить тут нельзя никому.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на
свои руки Микешку брал. Чего он ни
делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту
свою. Совестно было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
— Слушай, Аксинья, — говорил хозяйке
своей Патап Максимыч, — с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья
сделать, ты без меня ее не обидь.
— Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, — говорил растроганный Патап Максимыч, лаская девушку. — Что ж нам еще от тебя?.. Любовью
своей сторицей нам платишь… Ты нам… счастье в дом принесла… Не мы тебе, ты добро нам
сделала…
И рассказал Патап Максимыч Ивану Григорьичу разговор
свой с Груней. Во время рассказа Иван Григорьич больше и больше склонял голову, и, когда Патап Максимыч кончил, он встал и, смотря плачущими глазами на иконы, перекрестился и
сделал земной поклон.
Растит Груня чужих детей, растит и
своих: два уж у ней ребеночка. И никакой меж детьми розни не
делает, пасынка с падчерицами любит не меньше родных детей. А хозяйка какая вышла, просто на удивление.
— Просим любить нас, лаской
своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь
делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
И вот уж строит он в Питере каменный дом, да такой, что пеший ли, конный ли только что с ним поверстаются, так ахают с дива: «Эк, мол, какие палаты сгромоздил себе Патап Максимыч, Чапурин сын!..» «Нечего
делать, в гильдию записаться надо, потому что тогда заграничный торг заведем,
свои конторы будем иметь!..
Нечего
делать. Осталась Манефа под одной кровлей с Якимом Прохорычем… Осталась среди искушений… Не под силу ей против брата идти: таков уродился — чего ни захочет, на
своем поставит.
Много и горько плакала мать над дочерью, не коря ее, не браня, не попрекая. Молча лила она тихие, но жгучие слезы, прижав к груди
своей победную голову Матренушки… Что
делать?.. Дело непоправимое!..
— Какая тут матка? Бредишь ты, что ли? — с досадой молвил Патап Максимыч. — Тут дело надо
делать, а он про
свою матку толкует.
— Ваше степенство! — крикнул со
своих дровешек дядя Онуфрий. — Уж ты
сделай милость — язык-то укороти да и другим закажи… В лесах не след его поминать.
Он ограничил восторг
свой тем, что низенько издали поклонился голове,
сделав ему ручкой и щелкнув языком.
За несколько дней перед тем Залетов, как водится,
сделал сговор на
своей квартире.
— Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно окрутить с Алешкой… Твоего саратовца в поезжане возьмем — кулаки у него здоровенные… Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно
делать. Как хочешь, уговори
своего Семена Петровича. Сказано про шелковы сарафаны, то и помни.
— Много ли знаешь ты
своего тятеньку!.. — тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна. — Тридцать годов с ним живу, получше тебя знаю норов его… Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты идти… Да коль я отпущу тебя, так он и не знай чего со мной натворит. Нет, и не думай про езду в Комаров… Что
делать?.. И рада бы пустить, да не смею…
Настя принесла умывальник и полотенце. Нечего
делать, пришлось Патапу Максимычу смывать с рук великое
свое прегрешенье.
И слышит незлобные речи, видит, с какой кротостью переносит этот крутой человек
свое горе… Не мстить собирается, благодеянье хочет оказать погубителю
своей дочери… Размягчилось сердце Алексеево, а как сведал он, что в последние часы
своей жизни Настя умолила отца не
делать зла
своему соблазнителю, такая на него грусть напала, что не мог он слез сдержать и разразился у ног Патапа Максимыча громкими рыданьями. Не вовсе еще очерствел он тогда.
— Мое дело другое, сударыня. Ради христианского покоя это
делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю
свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
Когда пали слухи, что Алексей у Патапа Максимыча хорошо пристроился, что осиповский тысячник премного его жалует,
сделал даже
своим приказчиком, мирской захребетник задумался. Слышит от людей, что Трифон Лохматый нову токарню выстроил, лошадей купил и всем прочим по хозяйству справляется. Раза по два на неделе бегает к нему Паранька, говорит, что деньги на расходы Алексей приносил… Разобрало зло писаря пуще прежнего.
— Известно как, — ответил Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине
свое дело
делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да… Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать, хуже наших становых… Право слово… Перед Богом — не лгу.
— Получай деньги, Васильюшка, — сказал ему. — Брось, голубчик,
своих чернохвостых келейниц да посконных архиереев, наплюй им в рожи-то!.. Васильюшка, любезный ты мой, удружи!.. Богом тебя прошу,
сделай по-моему!.. Утешь старика!.. Возлюбил я тебя…
Спросят господа: «Зачем-де вы, люди разумные, в старой
своей вере пребываете?» Отречься нельзя; всяк знает, чего держатся, что ж они
делают?..
— Как перед Богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и
делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности — душа моя перед вами, как перед Богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами
своими, кажись, вас припечалил.
И
делай все, не возносясь, а смиряясь, не в
свое превозношенье, а во славу имени Божия.
— Не про деньги говорю, про родительское благословенье, — горячо заговорил Сергей Андреич. — Аль забыл, что благословенье отчее домы чад утверждает, аль не помнишь, коль хулен оставивый отца и на сколь проклят от Господа раздражаяй матерь
свою?.. Нехорошо, Алексей Трифоныч, — нехорошо!.. Бог покарает тебя!.. Мое дело сторона, а стерпеть не могу, говорю тебе по любви, по правде: нехорошо
делаешь, больно нехорошо.
— Уж и подлинно чудеса, матушка… Святы твои слова — «чудеса»!.. Да уж такие чудеса, что волосы дыбом… Все, матушка, диву дались и наши, и по другим обителям… Хоть она и важного роду, хоть и богатая, а, кажись бы, непригоже ей было так уезжать… Не была в счету сестер обительских, а все ж в честной обители житие провождала. Нехорошо, нехорошо она это
сделала — надо б и стыда хоть маленько иметь, — пересыпала
свою речь добродушная мать Виринея.
— Егорка, подлец! Чтой-то ты вздумал? Как ты смеешь? — крикнет, бывало, Иосиф на
своего игумна, когда тот
сделает что-нибудь несогласное с желаньем
своего барина.
— Фленушка!.. Знаю, милая, знаю, сердечный друг, каково трудно в молодые годы сердцем владеть, — с тихой грустью и глубоким вздохом сказала Манефа. — Откройся же мне, расскажи
свои мысли, поведай о думах
своих. Вместе обсудим, как лучше
сделать, — самой тебе легче будет, увидишь… Поведай же мне, голубка, тайные думы
свои… Дорога ведь ты мне, милая моя, ненаглядная!.. Никого на свете нет к тебе ближе меня. Кому ж тебе, как не мне, довериться?
— Что ж
делать, любезный Василий Борисыч? — вспыхнула немного Манефа. — Сам был очевидцем, сам был и послухом. Слышал, как матери приняли ваше московское послание. У всякого
свой ум в голове, Василий Борисыч, у всякого
свое хотенье… Всех под
свой салтык не подведешь… Так-то!
И посылал отец Родион «репорты» — нечего
делать —
своя рубашка к телу ближе.
Да никому еще, пожалуйста, не сказывай, что от меня получаешь, жизни буду не рад, как жена взбеленится: «Опоганил, дескать, дом наш честной, неверным попом
своим…» Что
делать, отче?..
— Я, Патап Максимыч, от
своего слова не отретчица, — быстрый взор кидая на мужа, молвила Марья Гавриловна. — И рада б радехонька, да вот теперь уж как он решит… Теперь уж я из его воли выйти никак не могу. Сами знаете, Патап Максимыч, что такое муж означает — супротив воли Алексея Трифоныча
сделать теперь ничего не могу.