Неточные совпадения
Один из
самых крупных тысячников жил за Волгой в деревне Осиповке. Звали его Патапом Максимычем, прозывали Чапуриным. И отец так звался и дедушка. За Волгой и у крестьян родовые прозванья ведутся, и даже
свои родословные есть, хотя ни в шестых, ни в других книгах они и
не писаны. Край старорусский, кондовый, коренной, там родословные прозвища встарь бывали и теперь в обиходе.
— Ничего такого статься
не может, Аксинья Захаровна, — успокаивал ее Пантелей. — Никакого вреда
не будет.
Сама посуди: кто накроет?.. Исправник аль становой?..
Свои люди. Невыгодно им, матушка, трогать Патапа Максимыча.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и
сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал.
Не своей волей ты рядиться пришел?
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я
сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом году. Пароходов
своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю в дом.
Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
Патап Максимыч в губернский город собрался. Это было
не очень далеко от Осиповки: верст шестьдесят. С дороги своротил он в сторону, в деревню Ключово. Там жила сватья его и крестная мать Насти, Дарья Никитишна, знаменитая по всему краю повариха. Бойкая, проворная, всегда веселая, никогда ничем
не возмутимая, доживала она
свой век в хорошеньком, чистеньком домике, на
самом краю деревушки.
Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу
не грех бы было и подороже Петрушку поставить, потому что дело
свое он знал на редкость: в Английском клубе учился,
сам Рахманов [Известный московский любитель покушать, проевший несколько тысяч душ крестьян.] раза два его одобрял.
Вышел он на Русь из неметчины, да
не из заморской, а из
своей, из той, что лет сто тому назад мы,
сами не зная зачем, развели на лучших местах саратовского Поволжья.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в
своем заведении, каждый год он его
не на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того,
сам на Низ много валеной обуви сплавлял.
— Слушай, Аксинья, — говорил хозяйке
своей Патап Максимыч, — с
самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, —
не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и
не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее
не обидь.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и
сам Спас пречистыми устами
своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу
свою положит за други
своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя
не оставит.
Отслужат
свою обедню армяне, пойдут за ними латины, на месте святе в бездушные органи играют, а за ними пойдут сирийцы да копты, молятся нелепо, козлогласуют, потом пойдут по-своему служить арабы, а
сами все в шапках и чуть
не голы, пляшут, беснуются вкруг Христова гроба.
Ни слова
не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам такой? — рассуждает он
сам с собою. — Как же это жену-то
свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
Не сказала Матрена Максимовна про любовь
свою отцу с матерью,
не ронила словечка ни родной сестре, ни подруженькам: все затаила в
самой себе и по-прежнему выступала гордой, спесивою.
Мать Платонида
не знает, как благодарить тороватого братца, а у
самой на уме: «Полно теперь, мать Евсталия, платком
своим чваниться. Лучше моего нет теперь во всей обители. А как справлю суконную шубу на беличьем меху, лопнешь от злости, завидущие глаза твои».
Я воли с нее
не снимаю, у девки
свой разум в голове, —
сама должна о судьбе
своей рассудить.
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы…
Сам Господь вырастил леса на пользу человека,
сам Владыко
свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец…
Не погневайся, имени-отчества твоего
не знаю, а леса бранить
не годится — потому они Божьи.
— А как же, — отвечал Артемий. — Есть клады,
самим Господом положенные, — те даются человеку, кого Бог благословит… А где, в котором месте, те Божьи клады положены, никому
не ведомо. Кому Господь захочет богатство даровать, тому тайну
свою и откроет. А иные клады людьми положены, и к ним приставлена темная сила. Об этих кладах записи есть: там прописано, где клад зарыт, каким видом является и каким зароком положен… Эти клады страшные…
— Пустое городишь, Патап Максимыч, — сказал паломник. — Мало ль чего народ ни врет? За ветром в поле
не угоняешься, так и людских речей
не переслушаешь. Да хоть бы то и правда была, разве нам след за клады приниматься. Тут враг рода человеческого действует,
сам треклятый сатана… Душу
свою, что ли, губить! Клады — приманка диавольская; золотая россыпь — Божий дар.
— Съезди, пожалуй, к
своему барину, — молвил паломник. — Только
не проболтайся, ради Бога, где эта благодать родится. А то разнесутся вести, узнает начальство, тогда нам за наши хлопоты шиш и покажут…
Сам знаешь, земля ведь
не наша.
Откушал Патап Максимыч икорки да балычка, селедок переславских, елабужской белорыбицы. Вкусно — нахвалиться
не может, а игумен рад-радехонек, что удалось почествовать гостя дорогого. Дюков долго глядел на толстое звено балыка, крепился, взглядывая на паломника, — прорвало-таки, забыл Великий пост, согрешил — оскоромился. Врагу действующу, согрешили и старцы честные. Первым согрешил
сам игумен, глядя на него — Михей со Спиридонием. Паломник укрепился,
не осквернил уст
своих рыбным ядением.
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «
Не станет же врать старец Божий,
не станет же душу
свою ломать —
не таков он человек», — думал про себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «
Сам игумен советует, а он человек обстоятельный,
не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
В Красноярском скиту от бани никто
не отрекался, а
сам игумен ждет, бывало,
не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть
свою. Оттого банька и была у него построена на славу: большая, светлая, просторная, с липовыми полками и лавками, менявшимися чуть
не каждый год.
— Надежный человек, — молвил Патап Максимыч. — А говорю это тебе, отче, к тому, что если, Бог даст, уверюсь в нашем деле, так я этого
самого Алексея к тебе с известьем пришлю. Он про это дело знает, перед ним
не таись. А как будет он у тебя в монастыре, покажи ты ему все
свое хозяйство, поучи парня-то… И ему пригодится, и мне на пользу будет.
— Так-таки и сказывали, что в этом
самом виде песок из земли копан? — продолжал
свои расспросы Колышкин. — Ни про какую промывку
не было речи?
—
Не сразу, Патап Максимыч,
не вдруг, — шутливо ответил Колышкин. —
Сами с усами, на
своем веку тоже кое-какие виды видали.
— Напишите в
самом деле, сударыня Марья Гавриловна, — стала просить мать Манефа. — Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни — поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а
не с кем… Здесь Фленушка, Марьюшка… И вы, сударыня,
не оставите их
своей лаской… Напишите в
самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна буду, уж как благодарна!
У Алексея
свои думы. Золотой песок
не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним
само выкладáется. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь
свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна
не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
И много и долго размышляла Настя про злую судьбу
свою, про
свою долю несчастную. Стоит в молельной, перебирает рукой шитую бисером и золотом лестовку, а
сама все про беду
свою думает, все враг Алешка на ум лезет. Гонит Настя прочь докучные мысли про лиходея,
не хочет вспоминать про губителя, а он тут как тут…
«Эх, достать бы мне это ветлужское золото! — думает он. — Другим бы тогда человеком я стал!.. Во всем довольство, обилье, ото всех почет и
сам себе господин, никого
не боюсь!.. Иль другую бы девицу либо вдовушку подцепить вовремя, чтоб у ней денежки водились
свои,
не родительские… Тогда… Ну, тогда прости, прощай, Настасья Патаповна, —
не поминай нас лихом…»
А Ярило стоит над ней да улыбается,
сам красну девицу утешает: «
Не горюй, красавица,
не печалься,
не мути
своего ретива сердечка — выходи вечерней зарей на мое на Ярилино поле: хороводы водить, плетень заплетать, с дружком миловаться, под ельничком, березничком сладко целоваться».
— Господу изволившу, обыде мя болезнь смертная… Но
не хотяй смерти грешнику, да обратится душа к покаянию, он, сый человеколюбец, воздвиг мя от одра болезненного. Исповедуя неизреченное его милосердие, славлю смотрение Создателя, пою и величаю Творца жизнодавца, дондеже есмь. Вас же молю, отцы, братие и сестры о Христе Исусе, помяните мя, убогую старицу, во святых молитвах
своих, да простит ми согрешения моя вольная и невольная и да устроит
сам Спас душевное мое спасение…
Я, убогая, говорила тогда: «Потерпите, други любезные, потерпите
самое малое время, явит Господь благодать
свою,
не предайте слуха словесам мятежным…» И по милости Господней удержала…
— Это, матушка, вы сказали несправедливо, — возразил Василий Борисыч. —
Не было Софрону московского избранья.
Сам в епископы
своей волей втесался… Нашего согласия ему дадено
не было… Да ноне в Москве его и принимать перестали.
Вперив очи на бледневшую пред восходящим светилом зарю, раздумалась она про тоску
свою и,
сама не помнит, как это случилось, тихим голосом завела песню про томившую ее кручину.
— Да что я за баламутница в
самом деле? — резко ответила Фленушка. — Что в
своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при
своих,
не у чужих людей на глазах… Вспомнить бы тебе про себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.
Скрипнули ворота. Алексей въехал на двор и,
не заходя в избу, хотел распрягать
своих вяток, но мать была уже возле него. Горячо обнимает его, а
сама заливается, плачет. Вся семья высыпала на крыльцо встречать дорогого нежданного гостя.
— Значит — «
Не учи козу,
сама стянет с возу, а рука пречиста все причистит» [Шуточная поговорка про любимовцев.]. Так, что ли, молодец? — продолжал
свои шутки дядя Елистрат.
— Неправду разве говорю? — быстро вскинув глазами на Сергея Андреича, молвил Алексей. — Если б я таперича, например,
своему Богу
не верен был, разве бы кто мог поверить мне хоть на один грош?..
Сами бы вы, Сергей Андреич, из первых
не поверили…
«И в
самом деле, православные, — решил голова, —
не голых же девок ему малевать, сдадим за мир в рекруты — пущай служит Богу и великому государю: ученые люди царю надобны — пожертвуем царскому величеству
своим мирским захребетником…»
Не дай Бог свинье рога, а мужику барство. Нелегко крестьянам начальство бритое,
не в пример тяжелей — бородатое. То больше обидно стало песоченскому обществу, что
не наезжий писарь аль
не чиновник какой над ними властвует, а
свое отродье, тот
самый Карпушка, что недавно в Поромовой с поросятами в грязи валялся.
«Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, —
не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы, поить его, окаянного, что свинью на убой, до
самых тех пор, как пришлось бы сдавать его в рекруты.
Не ломался б над нами теперь,
не нес бы высóко поганой головы
своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в ту пору завыли невесть с чего…»
— Молви, лебедка, матери: пущай, мол, тятька-то на нову токарню денег у меня перехватит. Для тебя, моя разлапушка, рад я радехонек жизнью решиться,
не то чтобы деньгами твоему родителю помочь… Деньги что?.. Плевое дело; а мне как вам
не пособить?.. Поговори матери-то, Паранюшка… И
сам бы снес я, сколько надо, Трифону Михайлычу, да знаешь, что меня он
не жалует… Молви, а ты молви матери-то, она у вас добрая, я от всего
своего усердия.
— Врешь, меня, голубчик,
не надуешь! — перебила Устинья. — Спровадить хочешь,
самому бы к
своей крале лытнуть…
—
Сам к нему поехал… Что понапрасну на черта клепать! — засмеялся Патап Максимыч. —
Своя охота была… Да
не про то я тебе говорю, а то сказываю, что иночество
самое пустое дело. Работать лень, трудом хлеба добывать
не охота, ну и лезут в скиты дармоедничать… Вот оно и все твое хваленое иночество!.. Да!..
— Ладно, хорошо… будь по-твоему, — сказал Патап Максимыч,
не снимая рук с плеч Василья Борисыча. — Ну, слушай теперь:
сам я дело завожу,
сам хочу промысла на Горах разводить — ты только знаньем
своим помогай!
—
Не знаю, что отвечать, — тихо промолвил Василий Борисыч. А у
самого на уме: «Спаси от бед раба
своего, Богородица!»
Красён, что каленый уголь,
не меньше доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над
самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…» Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со
своими белицами к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала…
И ни с того ни с сего бросилась целовать ее. Смеется, как дитя, веселится, а у
самой слезы на глазах. Надивиться
не может Таня внезапной перемене
своей «сударыни».
Дивится
не надивуется на
свою «сударыню» Таня… «Замуж волей-охотой идет, а
сама с утра до ночи плачет… Неспроста это, тут дело
не чисто — враг-лиходей напустил «притку-присуху»…
Не властнá, видно, была сурочить ее тетка Егориха… Враг-лиходей сильнее ее…»
Поганились, матушка, поганились —
не солгу,
сама своими глазами видела…