Неточные совпадения
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать
сам с
собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать
себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой,
сами не хуже кого другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Осень — осенью, Троица — Троицей, а теперь
само по
себе… Не в счет, не в уряд… Сказано: хочу, и делу конец — толковать попусту нечего, — прибавил он, возвыся несколько голос.
В
самый тот же день, как у Чапуриных брагу заварили, в деревне Ежове, что стоит на речке Шишинке, в полутора верстах от Осиповки, собрались мужики у клетей на улице и толковали меж
собой про столы чапуринские.
— Что ты какой? — спросила она вполголоса. —
Сам на
себя не похож?
— Не о чем ей убиваться-то, мамынька, — молвила Параша. — Что в
самом деле дурь-то на
себя накидывает?.. Как бы мне тятя привез жениха, я бы, кажись, за околицу навстречу к нему…
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из
себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься.
Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
— Бодрей да смелей держи
себя.
Сама не увидишь, как верх над отцом возьмешь. Про мать нечего говорить, ее дело хныкать. Слезами ее пронимай.
Крепко сжимал Алексей в объятиях девушку. Настя как-то странно смеялась, а у
самой слезы выступали на томных глазах. В сладкой сердечной истоме она едва
себя помнила. Алексей шептал свои мольбы, склоняясь к ней…
— Известно,
сама от
себя, — отвечала Никитишна. — Разве я чужая тебе? Не носила, не кормила, а все же мать. Жалеючи тебя, спрашиваю.
— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус
себе не дуют. Вольный стал народ,
самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
Как решил я родное Заволжье покинуть,
сам с
собой тогда рассуждал: «Куда ж мне теперь, безродному, приклонить бедную голову, где сыскать душевного мира и тишины, где найти успокоение помыслов и забвение всего, что было со мной?..» Решил в монастырь идти, да подальше, как можно подальше от здешних мест.
Струя золотого песку, пущенная паломником, ошеломила гостей Патапа Максимыча. При Снежковых разговор не клеился. Даниле Тихонычу показалось странным, что ему отвечают нехотя и невпопад и что
сам хозяин был как бы не по
себе.
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, опустя глаза в землю и не слыша, что вокруг его говорится… Золото, только золото на уме у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. «Волк» повернул назад и, как ни в чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся у печки, возле выхода в боковушку. И как же ругался он
сам про
себя.
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам такой? — рассуждает он
сам с
собою. — Как же это жену-то свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. —
Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька на сосне его видеть… Не он навязался на шею мне, ты, батько,
сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
А
сама разводит руками, закидывает назад голову, манит к
себе на пышные перси того человека, обещает ему и тысячи неслыханных наслаждений, и груды золота, и горы жемчуга перекатного…
«Экой дошлый народец в эти леса забился, —
сам про
себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый от Писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору».
— Да ты заместо
себя кого бы нибудь
сам выбрал, тут бы и делу конец, а то галдят, а толку нет как нет, — молвил Патап Максимыч дяде Онуфрию, не принимавшему участия в разговоре лесников. Артемья и Петряя тоже тут не было, они ушли ладить дровешки
себе и дяде Онуфрию.
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же душу свою ломать — не таков он человек», — думал про
себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «
Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
Портвейн оказался в
самом деле хорошим. Патап Максимыч не заставил гостеприимного хозяина много просить
себя.
Взглядывая на озлобленные глаза засыпки, на раскосмаченную Анну и плакавшего навзрыд Сережу, утешал он мальчика сладкими речами, подарил ему парижских конфет и мнил
себе, что
самому Петру Великому будет он в версту, что он прямой продолжатель славных его деяний — ввожу, дескать, разума свет в темный дикий народ.
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в
самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный
себе на уме, попирает смех на сердце, а
сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
— Батюшка, — скажет, бывало, ему, —
сами вы у
себя деньги отнимаете, — иной раз какой бы можно оборот сделать, а нет в наличности денег — дело и пропустишь… На ином деле можно бы такой барыш взять, что и пароход бы выстроили.
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на
себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на
самом деле было.
Отец продал ее за пароход, мать любила, но
сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат… да что и поминать его,
сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного за счастье сестры парохода, живет
себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу.
Посмотрите на наши обычаи, узнаете наше житье-бытье и, коли понравится, ставьте к зиме келью
себе, местечко отведу хорошее, возле
самой часовни, и садик разведете и все, что вам по мысли придется.
— Хлопоты, заботы
само по
себе, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые — на шестой десяток давно поступила.
— Значит, Настенька не дает из
себя делать, что другие хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка.
Сами говорите: девица она умная, добрая — и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков
себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи.
Сама знаешь, каковы нынешние люди.
Теперь хозяин ровно другой стал: ходит один, про что-то
сам с
собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает…
Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: «Меня-де
сам Патап Максимыч к
себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица…» И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным и стоскуется — опять к сестре на двор…
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про
себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним
само выкладáется. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
Так и разливается плачет и
сама ровно не в
себе ходит.
Подвернулась девчонка неразумная, не умела сберечь
себя,
сама виновата!..
— Трифон Михайлыч
сам завсегда бывал милостив… А милостивому Бог подает, — сказал Патап Максимыч. — А ты справил ли
себе что из одежи? — спросил он после недолгого молчания.
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с
самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с сердцем… А только молвил отец: «В Комаров ехать» — ног под
собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
Господь ведает, что у них меж
собой творилось — обман ли какой, на
самом ли деле золото сыскали — не могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж
собой были друзья велики…
— Истинно грех вышел, да еще грех-от какой! Горше его нет!.. — сказала Манефа. — Спасибо вам, московским, спасибо!..
Сами впали в яму и других с
собой ввалили… Спасибо!..
— С великим моим удовольствием, — ответил Василий Борисыч. Черненькие глазки его так и заискрились при мысли, что середь пригоженьких да молоденьких он не одну неделю как сыр в масле будет кататься. «Подольше бы только старицы-то соборовали», — думал он
сам про
себя.
Идет двором обительским, черницы на мóлодца поглядывают; молоды белицы с удáлого не сводят глаз. На пригожество Алексеево дивуются,
сами меж
собой таковы речи поговаривают: «Откуда, из каких местов такой молодчик появился, чей таков, зачем к нам пожаловал?..»
Высоко нес он голову, ровным неспешным шагом ступал, идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно
сам не в
себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж
себя, глядя на него, девицы. Ничего не видал, ничего не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.
«Эх, в какую ж я петлю попал, — думает Алексей
сам про
себя, — ни вон, ни в избу, ни в короб не лезет, ни из короба нейдет.
— Есть, — отвечала Таня. — Вечор до нас из Москвы какой-то приехал… И прокурат же парень — ни в часовне не молился, ни у матушки не благословился, первым делом к белицам за околицу куролесить да песни петь…
Сам из
себя маленек да черненек, а девицы сказывают, голос что соловей.
— Признаться сказать, давненько я о том помышляю, — молвила Манефа. — Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я
сама про
себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.
— Уж истинно
сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, — довольным и благодушным голосом сказала Манефа. — Праздник великий — хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что — пение-то пением, а убор часовни
сам по
себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу — шли бы скорей в келарню сюда…
— Ох, искушение! — со вздохом проговорил Василий Борисыч. — Боюсь, матушка, гнева бы на
себя не навести… И то на Вознесенье от Петра Спиридоныча письмо получил — выговаривает и много журит, что долго замешкался… В Москве, отписывает, много дела есть…
Сами посудите — могу ли я?
— Да что я за баламутница в
самом деле? — резко ответила Фленушка. — Что в своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при своих, не у чужих людей на глазах… Вспомнить бы тебе про
себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.
«Уж спасибо ж тебе, Алексеюшка! — думает
сам про
себя Трифон Лохматый, любуясь всходами на надельной полосе своей. — Разумом и досужеством сумел ты полюбиться богатому тысячнику и по скорости поставил на ноги хозяйство наше разоренное… Благослови тебя Господи благостным благословением!.. Дай тебе Господи от сынов своих вдвое видеть утешения супротив того, сколь ты утешил меня на старости лет!»
Только и думы у Трифона, только и речей с женой, что про большего сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. «Чего еще взять-то с него? — с горьким вздохом говорит
сама с
собой Фекла Абрамовна. — Паренек не совсем на возрасте, а к Святой неделе тоже десять целковых в дом принес».
— Водится он с купцами первостатейными, с людьми чиновными, к
самому губернатору вхож — в вёрсту ль ему мелкую сошку к
себе приближать?