Неточные совпадения
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка есть, что с печки уж лет пяток не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо
самому обуться, как станут его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках, на
тот свет в лапотках…
— Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. — Все сделано, как следует, — не впервые. Слава
те, Господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли
сам губернатор знает его?
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не
то и троих, голубчик, вернее будет, — говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха?
Сам посуди. Захочет Сушила, проймет не мытьем, так катаньем!
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и
сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до
того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч в
самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о
том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
— Слушай, тятя! За
того жениха, что сыскал ты, я не пойду… Режь меня, что хочешь делай… Есть у меня другой жених…
Сама его выбрала, за другого не пойду… Слышишь?
На другой день после
того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но как же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и
сам Патап Максимыч такой охотник был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
А ты
сама знаешь, закабаленный
тот же барский!..
И в
самом деле: захотелось бы Патапу Максимычу в головы, давным бы давно безо всяких угощеньев его целой волостью выбрали, да не
того он хочет: не раз откупался, ставя на сходе ведер по пяти зелена вина для угощенья выборщиков.
— А баба-то, пожалуй, и правдой обмолвилась, — сказал
тот, что постарше был. — Намедни «хозяин» при мне на базаре самарского купца Снежкова звал в гости, а у
того Снежкова сын есть, парень молодой, холостой; в Городце частенько бывает. Пожалуй, и в
самом деле не свадьба ль у них затевается.
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я
сам видел; был ведь я в
тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. — Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от
самой от нее услышишь
те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— Так и отцу говори, — молвила Фленушка, одобрительно покачивая головою. — Этими
самыми словами и говори, да опричь
того, «уходом» пугни его. Больно ведь не любят эти тысячники, как им дочери такие слова выговаривают… Спесивы, горды они… Только ты не кипятись, тихим словом говори. Но смело и строго… Как раз проймешь, струсит… Увидишь.
— В
самом деле? — радостно вскликнула Настя. — То-то наговоримся…
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и
та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но
та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до
самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься
тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
Крепко было слово, сказанное Настей. Патап Максимыч не уснул от него после обеда. А этого с ним лет пять не случалось, с
тех самых пор, как, прослышав про сгоревшие на Волге, под Свияжском, барки, долго находился он в неизвестности: не его ли горянщина погорела.
Да вот перед
самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый еще и здоровый, захирел ни с
того ни с сего да, поболев недели три, Богу душу и отдал.
Но выручила барина Никитишна, такой обед ему состряпала, что
сам Рахманов, отведав
того обеда, облизал бы пальчики.
— Так… Так будет, — сказала Никитишна. — Другой год я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую… Да…
Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от на примете, а
то не поискать ли?
— И
то по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в
самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.
Скучно как-то стало Никифору, что давно жены не колотил. Пришел в кабак да, не говоря худого слова, хвать Мавру за косы.
Та заголосила, ругаться зачала,
сама драться лезет. Целовальник вступился.
Уж как, кажется, ни колотил Никифор жены своей, уж как, кажется, ни постыла она ему была за
то, что
сама навязалась на шею и обманом повенчалась с ним, а жалко стало ему Мавры, полюбилась тут она ему с чего-то. Проклятого разлучника, скоробогатовского целовальника, так бы и прошиб до смерти…
— Покуда в уме, — ответила Настя. — А пойдут супротив воли моей, решусь ума и таких делов настряпаю, что только ахнут… Не
то что «уходом» венчаться сегу, к
самому паскудному работнику ночевать уйду… Вот что!
Вышел он на Русь из неметчины, да не из заморской, а из своей, из
той, что лет сто
тому назад мы,
сами не зная зачем, развели на лучших местах саратовского Поволжья.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в своем заведении, каждый год он его не на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме
того,
сам на Низ много валеной обуви сплавлял.
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от кого им услышать
того доброго, благодатного слова любви, что из уст матери струей благотворной падает в
самые основы души ребенка и там семенами добра и правды рассыпается.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы
те паче поста и молитвы, и
сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше
тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
Пьян он был на
ту пору: чуть не полкувшина кумышки из сорочинского пшена с вечера выпил; перевязал его веревками, завернул в сети,
сам бежал в степи…
В
самом деле, Патап Максимыч никогда не бывал изувером,
сам частенько трунил над
теми ревнителями старого обряда, что покрой кафтана и число на нем пуговиц возводят на степень догмата веры.
— Что же это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с
того ни с сего, ночью, в
самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
За Волгой, в лесах, в Черной рамени, жил-был крестьянин, богатый мужик. У
того крестьянина дочка росла. Дочка росла, красой полнилася.
Сама белая, что кипень, волосы белокурые, а брови — черный соболь, глаза — угольки в огне…
Да это что, пустяки, а вот что гребтится мне, матушка: Мотря-то
сама, кажись, не прочь бы за
того хахаля замуж идти: боюсь, чтоб он не умчал ее, не повенчался б «уходом»…
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей всей обители,
сама Манефа души в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке. Не ведала о
том и
сама девочка.
— Оно, конечно, воля Божия первей всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать, по
тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно мне по нраву пришлась — одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!.. Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А
то —
сам денег ни гроша, а в половине… На что это похоже?.. За что?
У Патапа Максимыча в
самом деле новые мысли в голове забродили. Когда он ходил взад и вперед по горницам, гадая про будущие миллионы, приходило ему и
то в голову, как дочерей устроить. «Не Снежковым чета женихи найдутся, — тогда думал он, — а все ж не выдам Настасью за такого шута, как Михайло Данилыч… Надо мне людей богобоязненных, благочестивых, не скоморохов, что теперь по купечеству пошли. Тогда можно и небогатого в зятья принять, богатства на всех хватит».
А
сама разводит руками, закидывает назад голову, манит к себе на пышные перси
того человека, обещает ему и тысячи неслыханных наслаждений, и груды золота, и горы жемчуга перекатного…
То владыко чарусы —
сам болотняник.
На Николу, на Рождество да на Масленицу, и
то по
самой малости.
«Экой дошлый народец в эти леса забился, —
сам про себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и
тот премудрость понимает, а старый от Писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору».
— О чем же спорили вы да сутырили [Сутырить, сутырничать — спорить, вздорить, придираться, а также кляузничать. Сутырь — бестолковый спор.] столько времени? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. — Сулил я вам три целковых, об волочках и помина не было, у вас же бы остались. Теперь
те же
самые деньги берете. Из-за чего ж мы время-то с вами попусту теряли?
— Да ты заместо себя кого бы нибудь
сам выбрал, тут бы и делу конец, а
то галдят, а толку нет как нет, — молвил Патап Максимыч дяде Онуфрию, не принимавшему участия в разговоре лесников. Артемья и Петряя тоже тут не было, они ушли ладить дровешки себе и дяде Онуфрию.
— А как же, — отвечал Артемий. — Есть клады,
самим Господом положенные, —
те даются человеку, кого Бог благословит… А где, в котором месте,
те Божьи клады положены, никому не ведомо. Кому Господь захочет богатство даровать,
тому тайну свою и откроет. А иные клады людьми положены, и к ним приставлена темная сила. Об этих кладах записи есть: там прописано, где клад зарыт, каким видом является и каким зароком положен… Эти клады страшные…
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки не стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле под песком затонувшее дерево; карша, или карча, —
то же
самое, но поверх песка.], пошли по ней мели да перекаты…
В
тех самых землянках, а не
то в лесу на приметном месте нажитое добро в землю они и закапывали.
— Где дорыться!.. Есаулы-то с зароком казну хоронили, — отвечал Артемий. — Надо слово знать, вещбу такую… Кто вещбу знает, молви только ее, клад-от
сам выйдет наружу… А в
том месте важный клад положон. Если достался, внукам бы, правнукам не прожить… Двенадцать бочек золотой казны на серебряных цепях да пушка золотая.
Волга-матушка в Каспийское море пала,
сам я
то море не раз с чегенником да дрючками хаживал.
Собирает он казачий круг, говорит казакам такую речь: «Так и так, атаманы-молодцы, так и так, братцы-товарищи: пали до меня слухи, что за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде и горькой неволе; надо бы нам, братцы, не полениться, за море съездить потрудиться, их, сердечных, из
той неволи выручить!» Есаулы-молодцы и все казаки в один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин рад
тому радешенек,
сам первым делом к колдуну.
— Эту
самую, — сказал Артемий. — Когда атаман воротился на Русскую землю, привез он
ту пушку с жеребьями да с ядрами в наши леса и зарыл ее в большой зимнице меж Коня и Жеребенка. Записи такие есть.