Неточные совпадения
Настя да Параша в обители матушки Манефы и «часовник» и
все двадцать кафизм псалтыря наизусть затвердили, отеческие книги читали бойко, без запинки, могли справлять уставную службу
по «Минее месячной», петь
по крюкам, даже «развод демественному и ключевому знамени» разумели.
— У нас, в Комарове, иные обители австрийских готовы принять, — вмешалась в разговор Настя. — Глафирины только сумневаются, да еще Игнатьевы, Анфисины, Трифинины, а другие обители
все готовы принять, и Оленевские, и в Улангере, а и в Чернухе — везде, везде
по скитам.
Удачно проведя день, Чапурин был в духе и за чаем шутки шутил с домашними.
По этому одному видно было, что съездил он подобру-поздорову, на базаре сделал оборот хороший; и
все у него клеилось, шло как
по маслу.
— Свежего купим. Гости хорошие, надо, чтоб
все по гостям было. Таковы у нас с тобой, Аксинья, будут гости, что не токмо цветочного чаю, детища родного для них не пожалею. Любую девку отдам! Вот оно как!
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много; одно то, что «волком» был;
все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
По весне, пожалуй, самому сплыть туда придется, осмотреть
все, хозяйство завести.
Хоть и пьяница Никифор, хоть и вором приличился, хоть «волком»
по деревням водили его,
все же он тебе брат.
Когда собрались богомольцы и канонница, замолитвовав, стали с хозяйскими дочерьми править
по «Минее» утреню, Аксинья Захаровна торопливо вышла из моленной и в сенях, подозвав дюжего работника, старика Пантелея, что смотрел за двором и за
всеми живущими
по найму, тревожно спросила его...
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку он
по силе своей рад был сделать добро. Пуще
всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
Все работники, что были
по околотку, нанялись уж к нему; кроме того, много работы роздано было
по домам, и задатки розданы хорошие.
Выйдя за ворота, перекрестился он на
все стороны и, поникнув головой, пошел
по узенькой дорожке, проложенной меж сугробов.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да…
все имел,
всего лишился, а на Бога не возроптал; за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де
всем принять его, чтоб с Москвой не разорваться, потому-де, что с Рогожского пишут,
по Москве-де
все епископа приняли.
По-моему, и нам бы надо принять, потому что в Москве, и в Казани, на Низу и во
всех городах приняли.
Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали,
все грозит разогнать наши беседы и келарню
по вечерам запирать, чтобы не смели, говорит, собираться девицы из чужих обителей.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисе́и сродственник; деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем с ума сошла
по нем; как уехал, так в прорубь кинуться хотела, руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше
все с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
Все крестьяне
по Заволжью были оброчные, пользовались
всей землей сполна и управлялись излюбленными миром старостами.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не
по тебе. Ты
всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а
по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Знаешь ты, какие строгие наказы из Питера насланы?..
Все скиты вконец хотят порешить, праху чтоб ихнего не осталось,
всех стариц да белиц за караулом
по своим местам разослать… Слыхала про это?
Провозился он с этим делом долго;
все токари
по своим местам разошлись, и токарни были на запоре.
По приказу Патапа Максимыча зачали у него брагу варить и сыченые квасы из разных солодов ставить. Вари большие: ведер
по́ сороку. Слух, что Чапурин на Аксинью-полухлебницу работному народу задумал столы рядить, тотчас разнесся
по окольным деревням.
Все деревенские, особенно бабы, не мало раздумывали, не мало языком работали, стараясь разгадать, каких ради причин Патап Максимыч не в урочное время хочет народ кормить.
— Ну, это еще посмотрим, разлучат ли тебя, нет ли с Алешкой, — молвила Фленушка. —
Всех проведем,
всех одурачим, свадьбу «уходом» сыграем. Надейся на меня да слушайся,
все по хотенью нашему сбудется.
— Ну вот, умница, — сказала она, взявши руками раскрасневшиеся от подавляемого волнения Настины щеки. — Молодец девка! Можно чести приписать!.. Важно отца отделала!.. До последнего словечка
все слышала, у двери
все время стояла… Говорила я тебе, что струсит… По-моему вышло…
— То-то же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться —
все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
Прожил он у него в дому, ни мало ни много, двадцать годов и
по токарной части во
всем заменял хозяина.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там
по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо
всей силы колотя кулаком
по Алексееву плечу.
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную:
всеми она любима,
всем довольна, добро
по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Ругался мир ругательски, посылал ко
всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд
по мертвому телу навела на деревню… Что гусей было перерезано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано, что исправнику денег было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил
по кабакам
все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради,
по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
— И то
по ней
все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся, в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.
Отец Никифора, Захар Колотухин, пряжу скупал
по Ячменской волости, где не только бабы да девки, но и
все мужики
по зимам за гребнем сидят.
Хватил Никифор поленом
по спине благоверную. Та повалилась и на
всю деревню заверещала. Сбежались соседи — вчерашние сваты. Стали заверять Никифора, что он вечор прямым делом с Маврой повенчался. Не верит Никифор, ругается на чем свет стоит.
Мавре было
все равно. Ей хоть сейчас с татарином ли, с жидом ли повенчаться, а Микешка
по старой вере был крепок. Частенько потом случалось, что в надежде на богатого зятя, Патапа Максимыча, к нему в кабаках приставали вольны девицы да мирские вдовицы: обвенчаемся, мол. У Микешки один ответ на таки речи бывал...
Скот
все лето
по лесу пасется.
— Он тяте
по торговле хорош, — с усмешкой молвила Настя. — Дела, вишь, у него со стариком какие-то есть; ради этих делов и надо ему породниться… Выдавай Парашу: такая же дочь!.. А ей
все одно: хоть за попа, хоть за козла, хоть бы дубовый пень. А я не из таковских.
Все домашние разодеты по-праздничному.
По имени этого села
всех вообще заволжских катальщиков, приготовляющих шляпы и валеную обувь, нередко зовут кантауровцами.] ушел на житье в Тверскую сторону и там, где-то около Торжка, завел родимый свой заволжский промысел.
А тут и
по хозяйству не по-прежнему
все пошло: в дому
все по-старому, и затворы и запоры крепки, а добро рекой вон плывет, домовая утварь как на огне горит. Известно дело: без хозяйки дом, как без крыши, без огорожи; чужая рука не на то, чтобы в дом нести, а чтоб из дому вынесть. Скорбно и тяжко Ивану Григорьичу. Как делу помочь?.. Жениться?
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы…
Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему;
все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
— Сама сиротой я была. Недолго была
по твоей любви да
по милости, а
все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить
по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Добрыми делами, Груня, воздашь, — сказал Патап Максимыч, гладя
по голове девушку. — Молись, трудись,
всего паче бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это Богу угодней
всего…
— Стар ли он, молод —
по мне,
все одно, — отвечала Груня. — Не за него, ради бедных сирот…
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а
все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой
по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
На другом столе были расставлены заедки, какими
по старому обычаю прежде всюду, во
всех домах угощали гостей перед сбитнем и взварцем, замененными теперь чаем.
— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы
все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у меня
по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и
все… Без того
по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— У нас обретается, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Намедни приволокся как есть в одной рубахе да в дырявом полушубке, растерзанный
весь… Хочу его на Узени
по весне справить, авось уймется там; на сорок верст во
все стороны нет кабака.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья, он тебе
все же брат, не одеть ли его как следует да не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему как раз
по плечу. Синяки-то на роже прошли, человеком смотрит. Как думаешь?
Выйдя в сени, Фленушка остановилась, оглянулась на
все стороны и кошкой бросилась вниз
по лестнице. Внизу пробежала в подклет и распахнула дверь в Алексееву боковушку.
Вскоре пришел Алексей. В праздничном наряде таким молодцом он смотрел, что хоть сейчас картину писать с него. Усевшись на стуле у окна, близ хозяина, глаз не сводил он с него и с Ивана Григорьича. Помня приказ Фленушки, только разок взглянул он на Настю, а после того не смотрел и в ту сторону, где сидела она. Следом за Алексеем в горницу Волк вошел, в платье Патапа Максимыча. Помолясь
по уставу перед иконами, поклонившись
всем на обе стороны, пошел он к Аксинье Захаровне.