Неточные совпадения
Но, веря своей примете, мужики не доверяли бабьим обрядам и, ворча себе под нос, копались средь дворов в навозе, глядя, не осталось ли там огня
после того,
как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на
том свете родителям было теплее.
На другой день
после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но
как же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не
то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо
какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь,
какой тихонький
после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
Вся деревня сбежится смотреть,
как молодые, поклонясь в землю, лежат, не шелохнувшись, ниц перед отцом, перед матерью, выпрашивая прощенья, а отец с матерью ругают их ругательски и клянут, и ногами в головы пихают, а
после того и колотить примутся: отец плетью, мать сковородником.
Крепко было слово, сказанное Настей. Патап Максимыч не уснул от него
после обеда. А этого с ним лет пять не случалось, с
тех самых пор,
как, прослышав про сгоревшие на Волге, под Свияжском, барки, долго находился он в неизвестности: не его ли горянщина погорела.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а
то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит.
Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай,
после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к
тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да
после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра
как,
как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
Засиял в Вихореве осиротелый дом Заплатина. Достатки его удвоились от приданого, принесенного молодой женой.
Как сказал, так и сделал Патап Максимыч: дал за Груней тридцать тысяч целковых, опричь одежи и разных вещей. Да, опричь
того, выдал ей капитал, что
после родителей ее остался: тысяч пять на серебро было.
— Не в кабаке, чай, будет, не перед стойкой, — отвечал Патап Максимыч. — Напиться не дам. А
то, право, не ладно,
как Снежковы
после проведают, что в самое
то время,
как они у нас пировали, родной дядя на запоре в подклете, ровно
какой арестант, сидел. Так ли, кум, говорю? — прибавил Чапурин, обращаясь к Ивану Григорьичу.
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда
тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились
после того,
как он покинул родину. С
тех пор больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
После багренья рыбы и на всяких иных пирах первую чару там пьют за бабушку Гугниху.], все сибирские реки мне вдосталь известны, а нигде такого рыбного улова я не видал,
как на
том Беловодье!..
— Творя волю епископа, преосвященного господина Софрония, — внушительно отвечал он и, немного помолчав, сказал: — Через два с половиною года
после того,
как водворился я в Белой Кринице, прибыл некий благочестивый муж Степан Трифоныч Жиров, начетчик великий, всей Москве знаем.
Хоть заработки у лесников не Бог знает
какие, далеко не
те, что у недальних их соседей, в Черной рамени да на Узоле, которы деревянну посуду и другую горянщину работают, однако ж и они не прочь сладко поесть
после трудов праведных.
— С удельной и
того хуже. Удел земель не продает. Да что об этом толковать прежде времени? Коли дело пойдет,
как уговорились, в Питере отхлопочем за тебя прииски, а коли ты, Патап Максимыч, на попятный, так
после пеняй на себя…
— А вот еще ихняя памятка, — продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся
после ожога белые рубцы, — да вот еще перстами не двигаю с
тех пор,
как они гвоздочки под ноготки забивали мне.
—
Как возможно, любезненькой ты мой!..
Как возможно, чтобы весь монастырь про такую вещь знал?.. — отвечал отец Михаил. — В огласку таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не знают, не умеют,
как за него взяться… Пробовали,
как Силантий же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло;
после того сами же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
Часа через полтора
после того,
как матери разошлись по кельям, а белицы с Назаретой ушли погулять за околицу, на конный двор Манефиной обители въехала кибитка с кожаным верхом и наглухо застегнутым фартуком, запряженная парой толстых с глянцевитою шерстью скитских лошадей. Из работницкой «стаи» вышел конюх Дементий и весело приветствовал тщедушного старика, сидевшего на козлах.
— Признаться сказать, понять не могу,
как это вздумалось Патапу Максимычу отпустить тебя, когда он столько дорожил тобой, — ходя взад и вперед по комнате, говорил Сергей Андреич. — Великим постом заезжал он ко мне не на долгое время, — помнишь,
как он на Ветлугу с
теми плутами ездил. В
ту пору он тобой нахвалиться не мог… Так говорил: «С этим человеком по гроб жизни своей не расстанусь».
Как же у вас
после того на вон-тараты пошло?.. Скажи по правде, не накуролесил ли ты чего?
Инда руки опустились у Алексея, когда дочитал он письмо Патапа Максимыча. «Что за человек, что за милостивец! — думает он. — И впрямь не всякий отец об сыне так печется,
как он обо мне… И это
после того…
после такой обиды!..»
— Дня через три
после того,
как приняли нас в монастыре, сидим мы в келарне, беседуем с тамошними отцами.
—
Как не найтись! — ответила Манефа. — Воспрещенью-то теперь боле тридцати годов, а
как пол-Оленева выгорело — и пятнадцати не будет… Новых-то,
после пожару ставленных, обителей чуть не половина… Шарпан тоже велено осмотреть, он тоже весь новый, тоже
после пожара строен. Казанску владычицу из Шарпана-то велено, слышь, отобрать… И по всем-де скитам такая же будет переборка, а которы не лицевые,
тех, слышь, всех по своим местам, откуда пришли, разошлют…
— Пустое городишь, — прервал ее Чапурин. — Не исправник в гости сбирается, не становой станет кельи твои осматривать.
То вспомни: куда эти питерские чиновники ни приезжали, везде
после них часовни и скиты зорили… Иргиз возьми, Лаврентьев монастырь, Стародубские слободы… Тут
как ни верти, а дошел, видно, черед и до здешних местов…Чтó же ты,
как распорядилась на всякий случай?
— Девица, вижу, ты хорошая, — молвила
та женщина, глядя с любовью на Таню. — Не тебе б по зарям ходить, молоды ребята здесь бессовестные, старые люди обидливые —
как раз
того наплетут на девичью голову, что
после не открестишься, не отмолишься.
— Уехали-то вы, матушка, поутру, а вечером
того же дня гость к ней наехал, весь вечер сидел с ней, солнышко взошло,
как пошел от нее. Поутру опять долго сидел у ней и обедал, а
после обеда куда-то уехал. И
как только уехал, стала Марья Гавриловна в дорогу сряжаться, пожитки укладывать… Сундуков-то что, сундуков-то!.. Боле дюжины. Теперь в домике, опричь столов да стульев, нет ничего, все свезла…
— А на другой день
после того,
как гость-от от нее уехал, за конями-то, знаешь, глядим мы, пошла она, этак перед самыми вечернями, разгуляться за околицу…
— Вот что: теперь, пожалуй, лучше не ходите к ней, — сказала Фленушка, — оченно уж людно здесь, да опять же на нас, на приезжих, много глаз глядят… Вечерком лучше,
после заката, — на всполье тогда выходите.
Как сюда въезжали, видели, крест большой в землю вкопан стоит? От
того креста дорожка вдоль речки к перелеску пошла, по ней идите… Да смотрите, чур не обмануть. Беспременно приходите.
— И
то правда, — согласилась Таисея. — Так
как же? — обратилась она к Ираиде
после короткого раздумья.
— Сами извольте считать, — сказал Самоквасов. — О
ту пору,
как Пугачев Казань зорил, жена у дедушки без вести пропала; дедушка наш настояший, Гордей Михайлыч,
после матери тогда по другому годочку остался.
— Да, да, — качая головой, согласилась мать Таисея. — Подымался Пугач на десятом году
после того,
как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый год пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять лет, да если прадедушке твоему о
ту пору хоть двадцать лет от роду было, так всего жития его выйдет сто пять годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных людей… Что ж,
как он перед кончиной-то?.. Прощался ли с вами?.. Дóпустил ли родных до себя?
—
Как не слыхать, матушка?.. Люди известные! — ответил московский
посол. — С Тимофеем Гордеичем мы даже оченно знакомы. Он в Рогожском на собраниях бывал в
ту пору,
как насчет архиерейства соборовали!
Хитры были, догадливы келейные матери. В
те самые дни,
как народ справлял братчины, они завели по обителям годовые праздники.
После торжественной службы стали угощать званых и незваных, гости охотно сходились праздновать на даровщину.
То же пиво,
то же вино,
та же брага сыченая,
те же ватрушки, пироги и сочовки, и все даровое. Молёного барашка нет, а зато рыбы — ешь не хочу. А рыба такая, что серому люду не всегда удается и поглядеть на такую… Годы за годами — братчин по Керженцу не стало.
Искусно
после того поворотил Василий Борисыч рассуждения матерей на
то, еретики ли беспоповцы, или токмо в душепагубном мудровании пребывают… Пошел спор по всей келарне. Забыли про Антония, забыли и про московское послание. Больше часа проспорили, во всех книгах справлялись, книг с десяток еще из кладовой притащили, но никак не могли решить, еретики ли нет беспоповцы. А Василий Борисыч сидит себе да помалкивает и чуть-чуть ухмыляется, сам про себя думая: «Вот
какую косточку бросил я им».
— Сам не знаю,
как это случилось, — сказал Василий Борисыч. — Лукавый подвел! И теперь так она мне опротивела, так опротивела, что,
как только вспомню про нее, тошнехонько станет!..
Как же
после того век-то с ней вековать?.. Подумай, что за жизнь у нас будет?.. Маята одна.
— Так вы и разочтите, много ль ему, сердечному, останется, — сказал Патап Максимыч. — Дивить ли
после того, что у вас бабы стерлядей грудью кормят да в кринках икру заместо молока возят. Плуты они, мошенники!.. Так ли, Марко Данилыч? Не навык к плутовству, нужда доводит.
Как ловцу по чести жить? И честь ведь не в честь, коли нечего есть! Нет, Марко Данилыч, не пущусь я в ваши промыслы. Бог с ними!
А сам на уме: «И
тому не хотел я сказать,
как на Ветлугу его посылал, и вон
какое дело вышло… Не было б и теперь чего?.. Не сказать ли уж лучше до отъезда?.. Да нет, нет!..
Тот был сорвиголова, а этот смиренник, тихоня, водой его не замутишь… Лучше
после… Опять же как-то и не приходится самому дочь сватать… Обиняком бы как-нибудь. Подошлю-ка я к нему Никитишну!.. Да успеем еще!.. Это дело не волк — в лес не уйдет!»
— Сама
тех же мыслей держусь, — молвила Дуня. — Что красота! С лица ведь не воду пить. Богатства, слава Богу, и своего за глаза будет; да и что богатство? Сама не видела, а люди говорят, что через золото слезы текут… Но
как человека-то узнать — добрый ли он, любит ли правду? Женихи-то ведь, слышь, лукавы живут — тихим, кротким, рассудливым всякий покажется, а
после венца станет иным. Вот что мне боязно…
Если ж душа у тебя
после молитвы не будет спокойна и сердце станет мутиться, выкинь из мыслей
того человека, старайся не видеть его и больше Богу молись — избавил бы тебя от мыслей мятежных, устроил бы судьбу твою,
как святой его воле угодно.
— Опять я к тебе с прежними советами, с
теми же просьбами, — начала Манефа, садясь возле Фленушки. — Послушайся ты меня, Христа ради, прими святое иночество. Успокоилась бы я на последних днях моих, тотчас бы благословила тебя на игуменство, и все бы тогда было твое… Вспомнить не могу,
как ты
после меня в белицах останешься — обидят тебя, в нуждах, в недостатках станешь век доживать беззащитною… Послушайся меня, Фленушка, ради самого Создателя, послушайся…
— Не про обед, а про
то, что
после обеда-то было, — сказал московский
посол. — Про собранье говорю, матушка, про собранье… Таково вы меня угостили, что не знаю теперь,
как в Москву и глаза показать.
— Вестимо, их вина, — сказала Таисея. —
Как молодым старших учить,
как супротив их идти? Ни в больших, ни в малых, ни в путных, ни в беспутных делах так не ведется… Выкушай-ка, сударь Петр Степаныч, — прибавила она, подавая Самоквасову чашку чаю. — А не
то опохмелиться не желаете ли? Я бы настоечки принесла сорокатравчатой, хорошая настоечка, да рыжечков солененьких либо кисленького чего, бруснички, что ли, аль моченых яблочков. Очень пользительно
после перепоя-то. Одобряют…
— Мошенник народ, — сказал он. — Много уменья, много терпенья надобно с ними иметь! С одной стороны — народ плут, только и норовит обмануть хозяина, с другой стороны — урезный пьяница. Страхом да строгостью только и можно его в руках держать. И не бей ты астраханского вора дубьем, бей его лучше рублем — вычеты постанови, да
после того не спускай ему самой последней копейки; всяко лыко в строку пускай. И на
того не гляди, что смиренником смотрит.
Как только зазнался который, прижми его при расчете.
Ни о чем не думая, ни о чем не помышляя, сам
после не помнил,
как сошел Василий Борисыч с игуменьина крыльца. Тихонько, чуть слышно, останавливаясь на каждом шагу, прошел он к часовне и сел на широких ступенях паперти. Все уже спало в обители, лишь в работницкой избе на конном дворе светился огонек да в келейных стаях там и сям мерцали лампадки.
То обительские трудники, убрав коней и задав им корму, сидели за ужином, да благочестивые матери, стоя перед иконами, справляли келейное правило.
— Прискорбно, не поверишь,
как прискорбно мне, дорогой ты мой Василий Борисыч, — говорила ему Манефа. — Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой,
как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать
того наплетет, что
после только ахнешь. Ни с
того ни с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать…
Здесь надо было ему приискать квартиру, где б молодые
после венца прожили несколько дней до
того,
как поехать в Осиповку за родительским прощением.
— Духовско-то венчанье, слышь, покрепче вашего, — улыбнулся Колышкин. — Насчет наследства спокойнее, а
то неравно помрет, так
после нее все брату достанется. Так и сказал. Боится, видишь, чтобы Залетовы не вступились в имение, не заявили бы
после ее смерти, что не было венчанья,
как следует.
Вскочил с кресел Патап Максимыч… Но сдержался, одумался, слова не вымолвил… И
после того не раз дивился,
как достало ему силы сдержать себя.
«Ах ты Господи, Господи! — думал московский
посол, стоя у окна и глядя на безлюдную улицу пустынного городка. — Вот до чего довели!.. Им хорошо!.. Заварили кашу, да и в сторону… Хоть бы эту шальную Фленушку взять, либо Самоквасова с Семеном Петровичем… Им бы только потешиться… А тут вот и вывертывайся,
как знаешь… С хозяином посоветуюсь; человек он, кажется, не глупый, опять же ум хорошо, а два лучше
того…»
—
Как же вы, сударь Василий Борисыч, насчет обеда распорядиться желаете? — весело спросил его вошедший в
ту минуту Феклист Митрич. Радостным довольством сиял он
после щедрой расплаты Самоквасова.
Больше часа прошло до
тех пор,
как маленько он успокоился. Встал с кровати и, шатаясь,
как после болезни, добрел до окна, растворил его и жадно стал глотать свежий воздух. Кум Иван Григорьич рядом с ним сел и молчал.