Неточные совпадения
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка
есть, что с печки уж лет пяток не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как
станут его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках, на тот свет в лапотках…
— Не про озорство говорю, — сказал Патап Максимыч, — а про то, что девки на возрасте,
стало быть, от греха на вершок.
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем о мирском,
был бы ей окрик, пожалуй, и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов и всего эдакого духовного —
статья иная, тут не муж, а жена голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса может и лестовкой мужа отстегать.
— Ну, и ладно. Мясным,
стало быть, потчевать
станем. А рыбки все-таки надо подать. Без рыбы нельзя. Из скитов ждешь кого?
Стало быть, Настасье ни свекрови со свекром, ни золовок с деверями бояться нечего.
Осерчал Сушила, пригрозил хозяину: «Помни, говорит, ты это слово, Патап Максимыч, а я его не забуду, — такое дело состряпаю, что бархатный салоп на собольем меху
станешь дарить попадье, да уж поздно
будет, не возьму».
Не разгадал Трифон загадки, а становой больше и говорить не
стал. И злобился после того на Лохматых, и
быть бы худу, да по скорости его под суд упекли.
И Фекла покорно пошла в заднюю, где
была у них небольшая моленна. Взявши в руку лестовку,
стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо всех постигших ее, горе.
Манефа, напившись чайку с изюмом, —
была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там
стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
— Как не бывать! — молвила Фленушка. — Самые развеселые
были беседы, парни с деревень прихаживали… С гармониями… Да нашим туда теперь ходу не
стало.
Фленушка ушла. У Алексея на душе
стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему: то в избе
побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме
петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— Пир готовят зазвонистый, — сказал Мокей. — Рукобитье
будет, хозяин-от старшую дочь пропивать
станет.
— Сорвалось! — сквозь зубы молвил Алексей и бросил испорченную чашку в сторону. Никогда с ним такого греха не бывало, даже и тогда не бывало, как, подростком
будучи, токарному делу учился. Стыдно
стало ему перед токарями. По всему околотку первым мастером считается, а тут, гляди-ка, дело какое.
— Спросту!.. Как же!.. — возразил Патап Максимыч. — Нет, у ней что-нибудь да
есть на уме. Ты бы из нее повыпытала, может, промолвится. Только не бранью, смотри, не попреками. Видишь, какая нравная девка
стала, тут грозой ничего не поделаешь… Уж не затеяно ли у ней с кем в скиту?
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня
будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем,
стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
— То-то же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. —
Станешь слушаться — все хорошо
будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива
быть не хочу, коли летом ты не
будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца
стал токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче
было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
— Совесть-то
есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень,
была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать
стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть на душе
стало светлее и радостней, а все что-то боязно
было ей, слезы к глазам подступали.
А деньгу копить мастерица
была: как
стала из сил выходить,
было у нее ломбардными билетами больше трех тысяч рублей на ассигнации.
— Беспременно
буду, — живо подхватила Никитишна. — Да как же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да не я стряпала? Умирать
стану, а поеду. Присылай подводу, куманек, часу не промешкаю. А вот что, возьми-ка ты у наших ребят лося, знатно кушанье состряпаю, на редкость.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не
будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая
стала да радостная.
Порядки,
стало быть, знает.
Уж как, кажется, ни колотил Никифор жены своей, уж как, кажется, ни постыла она ему
была за то, что сама навязалась на шею и обманом повенчалась с ним, а жалко
стало ему Мавры, полюбилась тут она ему с чего-то. Проклятого разлучника, скоробогатовского целовальника, так бы и прошиб до смерти…
Должно
быть, ворам
стало совестно, что ради их особых чиновников наслали и они даром казенное жалованье берут.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть
стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно
было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
— Да что сготовить? — с расстановкой
стала говорить Никитишна. — Буженины косяк да стерлядок разварим, индейку жареную, и
будет с них.
Вихоревские пальто спервоначалу шибко пошли в ход, только ненадолго: зазорно
стало господам мужицкого дела одежу носить — подавай хоть поплоше, да подороже, да чтоб
было не свое, а немецкое дело…
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты
есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не
станет, могут тебя люди разбить. Мало ль
есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
Только что Груня заневестилась,
стал Патап Максимыч присматривать хорошего степенного человека, на руки которого, без страха за судьбу, без опасенья за долю счастливую, можно бы
было отдать богоданную дочку.
— Да ты слушай, что говорить
стану, — сказал Патап Максимыч. — Невеста
есть на примете.
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная.
Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не
стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
— Я решил, чтобы как покойник Савельич
был у нас, таким
был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. —
Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без того по нашим делам невозможно… Слушаться не
станут работники, бояться не
будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
Алексей
был в будничном кафтане. Справив уставные поклоны перед иконами и низко поклонясь хозяевам и гостям,
стал он перед Патапом Максимычем.
Сидел Стуколов, склонив голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину,
стал он в ней чужанином. Не то что людей, домов-то прежних не
было; город, откуда родом
был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой с родной стороны».
— Постой, постой маленько, Яким Прохорыч, — молвила Аксинья Захаровна, подавая Стуколову чашку чая. — Вижу, о чем твоя беседа
будет… Про святыню
станешь рассказывать… Фленушка! Подь кликни сюда матушку Манефу. Из самого, мол, Иерусалима приехал гость, про святые места рассказывать хочет… Пусть и Евпраксеюшка придет послушать.
— Горько мне
стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов
был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику
было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски не заглядывать…
И аще исполните мое слово — в сем мире
будет вам от людей похвала и слава, а в будущем веце от Господа неизглаголанное блаженство…» Как услышал я такие глаголы, тотчас игумну земно поклонился,
стал просить его благословенья на подвиг дальнего странства.
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что на нем такая одежа… Что
станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как
есть нашего старого завета.
Хоть нашего брата возьмите, как при нашей то
есть коммерции
станешь грехи замаливать?
Слушай, мол, Настасья Патаповна, какое тебе житье
будет развеселое; выйдешь замуж за меня, как сыр в масле
станешь кататься.
— Винца-то, винца, гости дорогие, — потчевал Патап Максимыч, наливая рюмки. — Хвалиться не
стану: добро не свое, покупное, каково — не знаю, а люди
пили, так хвалили. Не знаю, как вам по вкусу придется. Кушайте на здоровье, Данило Тихоныч.
Вороват
стал народ: умчит ее пес, как
пить даст…
Тетенька своего достигла — птичка в сетях. Хорошо, привольно, почетно
было после того жить Платониде. После матери игуменьи первым человеком в обители
стала.
Стало, и
будем ждать той зимы.
— Мало ль на что, — отвечал Стуколов. — Шурфы бить, то
есть пробы в земле делать, землю купить, коли помещичья, а если казенная, в Питере хлопотать, чтобы прииск за нами записали… Да и потом, мало ль на что денег потребуется. Золото даром не дается… Зарой в землю деньги, она и
станет тебе оплачивать.
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом
был, а теперь посмотри-ка, чем
стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не
быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
Перебравшись за Керженец, путникам надо
было выбраться на Ялокшинский зимняк, которым ездят из Лысково в Баки, выгадывая тем верст пятьдесят против объездной проезжей дороги на Дорогучу. Но вот едут они два часа, три часа, давно бы надо
быть на Ялокшинском зимняке, а его нет как нет. Едут, едут, на счастье, тепло
стало, а то бы плохо пришлось. Не дается зимняк, да и полно. А лошади притомились.
—
Стало быть, тут мы и спутались! — закричал, разгорячась, Патап Максимыч. — Чтоб тебе высохнуть, дурьи твои глаза! Зачем тесану сосну прозевал?
— Так и
есть, заблудились, — сказал Патап Максимыч паломнику. — Что тут
станешь делать?