Неточные совпадения
— По
каким делам ко мне пришел? — спросил Патап Максимыч, скидая тулуп и обтирая сапоги
о брошенную у порога рогожку.
Возвращаясь в Поромово, не
о том думал Алексей,
как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не
о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая
как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни
о чем другом не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
Как племянницы, говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы, говорит, должны
о Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
Поутру на другой день вся семья за ведерным самоваром сидела. Толковал Патап Максимыч с хозяйкой
о том,
как и чем гостей потчевать.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась.
Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское
как ножом ее по сердцу резало. Только
о том теперь и думает Настя,
как бы избыть грозящую беду.
— Что-о-о? — закричал Патап Максимыч, вскакивая с дивана. — Жених?.. Так ты так-то!.. Да я разражу тебя! Говори сейчас, негодница,
какой у тебя жених завелся?.. Я ему задам…
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему
о желанье надеть черную рясу, она ушла в свою светелку и заперлась на крюк. Не один раз подходила к двери Аксинья Захаровна; и стучалась, и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы не образумят ли девку, но дверь не отмыкалась, и в светлице было тихо,
как в гробу.
— Не
о чем ей убиваться-то, мамынька, — молвила Параша. — Что в самом деле дурь-то на себя накидывает?..
Как бы мне тятя привез жениха, я бы, кажись, за околицу навстречу к нему…
Ровно отуманило Алексея,
как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу. Чего во сне не снилось,
о чем если иной раз и приходило на ум, так разве
как о деле несбыточном, вдруг
как с неба свалилось.
Хотя Фленушка только
о том Насте и твердила, что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала, что шутит она… И вдруг перед ней,
как из земли вырос, — стоит Алексей.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я
о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала:
как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать…
Как думаешь ты, тятя?.. А?..
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после того,
как он покинул родину. С тех пор больше двадцати пяти годов прошло, и
о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
— Постой, постой, мое дитятко, милая моя, сердечная ты моя девочка!..
Как бы знала ты!..
О Господи, Господи, не вмени во грех рабе твоей!.. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, отжени от мене омрачение помыслов… Уйди, Фленушка, уйди… Кликни Евпраксеюшку с Анафролией… Ступай, ступай!..
— Слышу, батюшка братец,
как не слыхать? — сказала Платонида. — Знаю я Якимку. Экой вор такой!.. А еще все
о Божественном — книгочей… Поди-ка вот с ним,
какими делами вздумал заниматься!
—
О Господи, Господи! — шептала она, взирая на икону Спаса. И холодная,
как лед, без памяти, без сознания, тихо опустилась на помост моленной.
О,
как бы не ихняя слепота!..
Патап Максимыч только и думает
о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает
о каменных домах в Петербурге,
о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает,
как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги
как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле
какой!..»
— Да
как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А
как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье
о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— Да полно ль тебе, Яким Прохорыч! — вставая с лавки, с досадой промолвил Патап Максимыч. —
О чем с тобой ни заговори, все-то ты на дьявола своротишь… Ишь
как бесу-то полюбилось на твоем языке сидеть, сойти долой окаянному не хочется.
О-ох, любезненькой ты мой,
как бы знал ты нашу монастырскую жизнь…
— То-то, родная моя,
о пустынном житии писал преподобный Ефрем,
как в последние дни от антихриста станут люди бегать в дебри и пустыни, хорониться в вертепы и пропасти земные.
Мать София не выходила еще из Манефиной кельи, но сироты, уж Бог их знает
как, проведали
о предстоящей раздаче на блины и на масло, пришли к заутрене и, отслушав ее, разбрелись по обители: кто на конный двор, кто в коровью избу, а кто и в келарню, дожидаться, когда позовет их мать игуменья и велит казначее раздать подаянье, присланное Патапом Максимычем.
Что это вы, матушка, давно нам не отписываете, каково в трудах своих подвизаетесь, и
о здоровье вашем и
о Фленушке милой ничего мы не знаем,
как она, голубушка наша, поживает, и про племяннинок ваших, про Настасью Патаповну, Прасковью Патаповну.
У него было так: не ладен работник аль лентяй
какой, сейчас расчет, отдаст ему, что следует, до копейки, да тут же и на порог укажет, а хорошему рабочему сверх уговора что-нибудь даст, только накажет ему строго-настрого
о прибавке никому не сказывать…
Письмо из Москвы пришло, писал Евграф Макарыч, что отец согласен дать ему благословенье, но наперед хочет познакомиться с Гаврилой Маркелычем и с будущей невесткой. Так
как наступала Макарьевская ярмарка, Евграф Макарыч просил Залетова приехать в Нижний с Марьей Гавриловной. Тут только сказали Маше про сватовство. Ответила она обычными словами
о покорности родительской воле: за кого, дескать, прикажете, тятенька, за того и пойду, а сама резвей забегала по саду, громче и веселей запела песни свои.
Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу ночь он не спал, горюя
о судьбе своей, и на разные лады передумывал,
как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в ту же пору.
— Не знаю, тятенька,
о том речи не было.
Как же бы смел я без вашего приказанья спросить? — отвечал Евграф Макарыч.
Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был,
как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и капиталах — человек, значит, в Москве не из последних, а сын один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго
о ней потом толковали.
Только и жила, бедная, памятью
о милом сердцу да
о тех немногих,
как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали на ее долю перед свадьбой.
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна
как перст, одна голова в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя
о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова,
как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа...
Раздумывая
о богатстве, мечтая:
как он развернется и заживет на славу, — не думает и про Настю Алексей…
—
Как люди, так и мы, — ответила Настя. — Нечего
о том сокрушаться.
— Не
о чем тебе, Алексеюшка, много заботиться. Патап Максимыч не оставит тебя. Видишь сам,
как он возлюбил тебя. Мне даже на удивленье… Больше двадцати годов у них в дому живу, а такое дело впервой вижу…
О недостатках не кручинься — не покинет он в нужде ни тебя, ни родителей, — уговаривал Пантелей Алексея.
Как спознали
о том здешние христиане, про новы места и слышать не захотели…
Не примечая,
как подействовало на игуменью упоминанье про Стуколова, Марья Гавриловна продолжала рассказывать
о красноярской братии.
— И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и всем… Вот отчего деревенские к старой вере привержены… Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили…
Какая тут вера?.. Не
о душе, об мошне своей радеют… Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв Бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..
— Признаться сказать, давненько я
о том помышляю, — молвила Манефа. — Еще тогда,
как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб перемена врасплох не застала.
Мать Назарету утешал разговорами
о племяннице ее Домнушке и
о порядках,
какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет.
Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее; возлюбила она его,
как сына, не нарадуется, бывало,
как завернет он к ней в келарню
о разных разностях побеседовать…
В тот самый вечер,
как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи
о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи.
Между тем
как в келарне шел спор
о черепокожных и плевках, она наполнилась певицами, проведавшими, что учитель их сидит у Виринеи.
Кроме дней обрядных, лишь только выдастся ясный тихий вечер, молодежь, забыв у́сталь дневной работы, не помышляя
о завтрашнем труде, резво бежит веселой гурьбой на урочное место и дó свету водит там хороводы, громко припевая,
как «Вокруг города Царева ходил-гулял царев сын королев»,
как «В Арзамасе на украсе собиралися молодушки в един круг»,
как «Ехал пан от князя пьян» и
как «Селезень по реченьке сплавливал, свои сизые крылышки складывал»…
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам не то дорого, что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а то, что к знатным вельможам вхожи и,
какие бы по старообрядству дела ни были, все до капельки знают… Самим Громовым писать про те дела невозможно, опаску держат, так они все через Дрябиных… Поди, и тут
о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка.
Извещая обо всем, что писали Дрябины, и
о том,
какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некоторое время обительскую святыню, чтоб во время переборки ее не лишиться.
Раздумывая
о сыне, не слыхала она, не чуяла,
как слезы ручьем потекли по впалым щекам ее.
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее
о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны, что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего — все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками,
как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную душу его…
Сама губернаторша,
как дошли до нее слухи «
о дивном оркестрионе», возгорела желанием насладиться его звуками и по этому случаю пригласила к себе на вечер чуть не полгорода.
— Смотри, чтоб не вышло по-моему, — усмехнувшись, продолжал Сергей Андреич. — Не то
как же это рассудить? Сам в человеке души не чает, дорожит им, хлопочет ровно
о сыне, а от себя на сторону пускает… Вот, дескать, я его на годок из дому-то спущу, сплетен бы
каких насчет девки не вышло, а там и оженю… право, не так ли?.. Да ты сам просился от него?
Весной ли, бывало,
как девки за околицей зачнут хороводы водить да песни играть, по осени ль
как на супрядках они собираются,
о Пасхе ли на качелях,
о Святках ли на игрищах,
о Масленой на ледяных горах, что ставились ребятами по крутым спускам, прямо над прорубями, — Карп Алексеич тут
как тут…