Неточные совпадения
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые,
одна от другой
на версту,
на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве до Масленой хватит, и то в урожайный год! Как ни бейся
на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя не прокормишь. Такова сторона!
На свесах ее и над окнами узорчатая прорезь выделана,
на воротах две маленькие расшивы и
один пароход ради красы поставлены.
Посуду круглую: чашки, плошки, блюда в Заволжье
на станках точат —
один работник колесо вертит, другой точит.
Удачно проведя день, Чапурин был в духе и за чаем шутки шутил с домашними. По этому
одному видно было, что съездил он подобру-поздорову,
на базаре сделал оборот хороший; и все у него клеилось, шло как по маслу.
— Ох, уж эта родня!..
Одна сухота, — плачущим голосом говорила Аксинья Захаровна. — Навязался мне
на шею!..
Одна остуда в доме. Хоть бы ты его хорошенько поначалил, Максимыч.
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много;
одно то, что «волком» был; все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему
на полушку.
Девки молодые, сильные, здоровенные:
на жнитве,
на сенокосе, в токарне,
на овине, аль в избе за гребнем, либо за тканьем, дело у них так и горит:
одна за двух работа́ет.
— Ни за что
на свете не подам объявления, ни за что
на свете не наведу суда
на деревню. Суд наедет, не
одну мою копейку потянет, а миру и без того туго приходится. Лучше ж я как-нибудь, с Божьей помощью, перебьюсь. Сколочусь по времени с деньжонками, нову токарню поставлю. А злодея, что меня обездолил, — суди Бог
на страшном Христовом судилище.
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста
на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась.
Одно он думал,
одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же
на свете такая красота!»
— Вот еще!
Одного! — вспыхнула Фленушка. — Он станет насмехаться, а ты его люби. Да ни за что
на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот он и знай, — с лукавой усмешкой, глядя
на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
Как есть
одна копейка, и той от них
на родительскую обитель не бывало.
— Не успели, — молвила Манефа. — В чем спали, в том и выскочили. С той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались
одни старые старухи и до того дошли, сердечные, что лампадки
на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни, в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
Хозяин, желающий какое-нибудь дело справить разом в
один день, созывает к себе соседей
на работу и ставит за нее сытный обед с пивом и вином.
— Очередь станут держать, по-скитски, как по обителям в келарнях странних угощают, — отвечал Матвей. —
Одни покормятся и вон из-за столов,
на их место другие.
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему о желанье надеть черную рясу, она ушла в свою светелку и заперлась
на крюк. Не
один раз подходила к двери Аксинья Захаровна; и стучалась, и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы не образумят ли девку, но дверь не отмыкалась, и в светлице было тихо, как в гробу.
— Только сам ты, Алексеюшка, понимать должон, — сказал Патап Максимыч, — что к такой должности
на одно лето приставить тебя мне не с руки. В годы-то отец отпустит ли тебя?
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее
на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я
один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог,
на него
одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Еще девочкой отдали ее в Комаровский скит к
одной родственнице, бывшей в
одной из тамошних обителей головщицей правого крылоса; жила она там в холе да в неге, думала и
на век келейницей быть, да подвернулся молодой, красивый парень, Патап Максимыч Чапурин…
Одной печи у Мавры
на спине не бывало.
Мавре было все равно. Ей хоть сейчас с татарином ли, с жидом ли повенчаться, а Микешка по старой вере был крепок. Частенько потом случалось, что в надежде
на богатого зятя, Патапа Максимыча, к нему в кабаках приставали вольны девицы да мирские вдовицы: обвенчаемся, мол. У Микешки
один ответ
на таки речи бывал...
Какую хочешь праведную жизнь веди, все его «волком» зовут, и ни
один порядочный мужик
на двор его не пустит.
— Меня, старуху, красавица, не обманешь, — говорила Никитишна, смотря Насте прямо в глаза. — Вижу я все.
На людях ты резвая, так и юлишь, а как давеча
одну я тебя подсмотрела, стоишь грустная да печальная. Отчего это?
— Тогда руки
на себя наложу, — твердо и решительно сказала Настя. — Нож припасу,
на тятиных глазах и зарежусь… Ты еще не знаешь меня, крестнинька: коль я что решила, тому так и быть.
Один конец!
Годов тридцать тому назад какой-то кантауровец [Кантаурово — село
на реке Линде, за Волгой, верстах в двадцати от Нижнего Новгорода,
один из центров валеночного промысла.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в своем заведении, каждый год он его не
на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того, сам
на Низ много валеной обуви сплавлял.
Как ни разводил Иван Григорьич разумом, как ни вскидывал мыслями
на знакомых вдов и девушек, ни
одной мало-мальски подходящей не отыскалось.
Одно гребтит
на уме бедного вдовца: хозяйку к дому сыскать не хитрое дело, было б у чего хозяйствовать;
на счастье попадется, пожалуй, и жена добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну мать чужу детищу?..
Спиридоновна
на боковую, они
на супрядки, дети-то
одни и остались.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал, что
один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
— Вот, кум, посмотри
на мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся:
одну обварили, другую избили… Из дому уедешь, только у тебя и думы — целы ли дети, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю, что и делать…
— В годы взял. В приказчики.
На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне
одному не углядеть; опять же по делам дом покидаю
на месяц и
на два, и больше: надо
на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, —
на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только
одна!
— У нас обретается, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Намедни приволокся как есть в
одной рубахе да в дырявом полушубке, растерзанный весь… Хочу его
на Узени по весне справить, авось уймется там;
на сорок верст во все стороны нет кабака.
Тамо в Опоньском царстве,
на Беловодье, стоит сто восемьдесят церквей без
одной церкви, да, кроме того, российских древлего благочестия церквей сорок.
Все столпились вкруг стола и жадно смотрели
на золотую струю. Ни слова, ни звука… Даже дыханье у всех сперлось.
Один маятник стенных часов мерно чикал за перегородкой.
— Я вам, сударыня Аксинья Захаровна, про
одного моего приятеля расскажу, — продолжал старик Снежков. — Стужин есть, Семен Елизарыч, в Москве. Страшный богач: двадцать пять тысяч народу у него
на фабриках кормится. Слыхали, поди, Патап Максимыч, про Семена Елизарыча? А может статься, и встречались у Макарья — он туда каждый год ездит.
— Да что ты… Полно!.. Господь с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть
на море,
на окияне. Помол знатный:
одна мелет вздор, другая чепуху… Ну и пусть его мелют… Тебе-то что?
Нечего делать. Осталась Манефа под
одной кровлей с Якимом Прохорычем… Осталась среди искушений… Не под силу ей против брата идти: таков уродился — чего ни захочет,
на своем поставит.
Хоть и заверял Платониду Чапурин, что за Матренушкой большой провинности нет, а
на деле вышло не то… Платониде такие дела бывали за обычай: не
одна купецкая дочка в ее келье девичий грех укрывала.
Видится ей, что держит она
на одной руке белокурую кудрявую девочку, другою обнимает отца ее, и сколько счастья, сколько радости в его ясных очах…
— Оно, конечно, воля Божия первей всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать, по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно мне по нраву пришлась —
одно слово, распрекрасная девица, каких
на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— Божиться, что ль, тебе?.. Образ со стены тащить? — вспыхнул Стуколов. — И этим тебя не уверишь… Коли хочешь увериться, едем сейчас
на Ветлугу. Там я тебя к
одному мужичку свезу, у него такое же маслице увидишь, и к другому свезу, и к третьему.
— Не
один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота
на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и
на Урале, а как посмотрел я
на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что
на все
на это дело нужно сто тысяч серебром.
— Пятьдесят паев ты себе возьми, вложивши за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело
на лад пойдет. Не сможешь
один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича, что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело. Все барыши тоже
на сто паев — сколько кому достанется.
В сибирских тайгах, по его словам, зачастую бывает, что
один отыщет прииск, да ненароком проболтается, другой тотчас подхватит его
на свое имя.
— Про этого врага у меня и помышленья нет, Максимыч, — плаксиво отвечала Аксинья Захаровна. — Себя сгубил, непутный, да и с меня головоньку снимает, из-за него только попреки
одни… Век бы его не видела!.. Твоя же воля была оставить Микешку. Хоть он и брат родной мне, да я бы рада была радешенька
на сосне его видеть… Не он навязался
на шею мне, ты, батько, сам его навязал… Пущай околел бы его где-нибудь под кабаком, ох бы не молвила… А еще попрекаешь!
Тропа была неровная, сани то и дело наклонялись то
на одну, то
на другую сторону, и седокам частенько приходилось вываливаться и потом, с трудом выбравшись из сугроба, общими силами поднимать свалившиеся набок сани.
— И у сосны своротил, — ответил работник. —
На ней еще ясак вырублен, должно быть, бортовое дерево. Тут только вот
одного не вышло против того, что сказывали ребята в Белкине.
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел
на дорогу: тропа
одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не было. Может,
на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она
на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.