Неточные совпадения
— Я нарочно пришел
к тебе, Настя,
добрым порядком толковать, — начал Патап Максимыч, садясь на дочернину кровать. — Ты
не кручинься,
не серчай. Давеча я пошумел, ты
к сердцу отцовских речей
не принимай. Хочешь, бусы хороши куплю?
Одно гребтит на уме бедного вдовца: хозяйку
к дому сыскать
не хитрое дело, было б у чего хозяйствовать; на счастье попадется, пожалуй, и жена
добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну мать чужу детищу?..
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам…
Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка
добрая. Да
к тому ж
не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли
не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж
добра как, как детей твоих любит:
не всякая, братец, мать любит так свое детище.
— На
добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц
не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего
не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что
не обыкла
к вашим городским порядкам.
— У Воскресенья этого
добра вволю, — сказал дядя Онуфрий, — завтра же вы туда как раз
к базару попадете. Вы
не по хлебной ли части едете?
— У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу
к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего
не пожалею, что есть
добра, все в оборот пущу… А до той поры, гневись,
не гневись, Яким Прохорыч,
к вашему делу
не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
К торговому делу был он охоч, да
не больно горазд. Приехал на Волгу
добра наживать, пришлось залежные деньги проживать.
Не пошли ему Господь
доброго человека, ухнули б у Сергея Андреича и родительское наследство, и трудом да удачей нажитые деньги, и приданое, женой принесенное. Все бы в одну яму.
— Пускай до чего до худого дела
не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя
не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А
к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего
доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что
не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
— Полно…
не круши себя, — говорил Пантелей, гладя морщинистой рукой по кудрям Алексея. —
Не ропщи… Бог все
к добру строит: мы с печалями, он с милостью.
— Прежде
не довел? — усмехнулся старик. — А как мне было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу
к тебе
не было… Хорошо ведь с тобой калякать, как
добрый стих на тебя нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..
Василий Борисыч хватил какой-то девятисильной [Девятисильною зовут настойку на траве девясиле.] и откромсал
добрый ломоть паюсной икры. За девичьими гулянками да за пением Божественных псальм совсем забыл он, что в тот день путем
не обедал.
К вечеру пронял голод московского посланника. Сделал Василий Борисыч честь донскому балыку,
не отказал в ней ветлужским груздям и вятским рыжикам, ни другому, что
доброго перед ним гостеприимной игуменьей было наставлено.
— Обожди, друг, маленько. Скорого дела
не хвалят, — ответила Манефа. — Ты вот погости у нас —
добрым гостям мы рады всегда, — а тем временем пособоруем, тебя позовем на собрание — дело-то и будет в порядке…
Не малое дело, подумать да обсудить его надо… Тебе ведь
не к спеху? Можешь недельку, другую погостить?
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как
к смерти-то разболеюсь, да тоже
не в себе буду…
не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя
не обидел… В мое
добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка,
не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек
добрый, хороший, да стар стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего
не знает — молится себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я
к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…
Разве в обители жрут скоромятину?» Это
не помешало, однако,
добрым отношениям Василия Борисыча
к добродушной Виринее; возлюбила она его, как сына,
не нарадуется, бывало, как завернет он
к ней в келарню о разных разностях побеседовать…
— И
не говори!.. Оборони тебя Господи, если кому проговориться смеешь, — строго сказал Патап Максимыч, оборотясь лицом
к Алексею. — Это тебе на разживу, — прибавил он, подавая пачку ассигнаций, завернутую в розовую чайную бумагу. —
Не злом провожаю… Господь велел
добром за зло платить… Получай!
Будь он самый грубый, животный человек, но если в душе его
не замерло народное чувство, если в нем
не перестало биться русское сердце, звуки Глинки навеют на него тихий восторг и на думные очи вызовут даже невольную сладкую слезу, и эту слезу, как заветное сокровище,
не покажет он ни другу-приятелю, ни отцу с матерью, а разве той одной,
к кому стремятся
добрые помыслы любящей души…
Но такое
доброе настроение скоро миновало. Куда ни пойдет Алексей, где ни вздумает прислушаться
к людским толкам, везде одни и те же речи: деньги, барыши, выгодные сделки. Всяк хвалится прибылью, пуще смертного греха боится убыли, а неправедной наживы ни един человек в грех
не ставит.
Беда, горе великое нá людях жить одинокому, но та беда еще полбеды. Вот горе неизбывное, вот беда непоправимая, как откинешься от
добрых людей да, отчаливши от берега,
к другому
не причалишь! Хуже каторги такая жизнь!.. Такова довелась она Карпу Алексеичу.
—
Добро пожаловать!.. Милости просим!.. — радушно проговорил Михайло Васильич Алексею, когда тот, помолившись иконам, кланялся ему, Арине Васильевне и всему семейству. — Значит,
добрый человек — прямо
к чаю!.. — промолвил голова. — Зла, значит,
не мыслит.
Красён, что каленый уголь,
не меньше
доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…» Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со своими белицами
к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала…
Тут завидела Таня, что идет
к ней навстречу с другого конца деревни высокая, статная женщина, далеко еще
не старая, в темно-синем крашенинном сарафане с оловянными пуговками, в ситцевых рукавах, с пестрым бумажным платком на голове и лычным пестером [Пестер, иначе пещур, — заплечная котомка из лыка, иногда прутьев.] за плечами. Бодрым ходом подвигается она
к Тане. Поравнявшись, окинула девушку пытливым, но
добрым и ласковым взором и с приветной улыбкой ей молвила...
Слова
не может вымолвить Таня… Так вот она!.. Какая ж она
добрая, приветная да пригожая!.. Доверчиво смотрит Таня в ее правдой и любовью горевшие очи, и любо ей слышать мягкий, нежный, задушевный голос знахарки… Ровно обаяньем каким с первых же слов Егорихи возникло в душе Тани безотчетное
к ней доверие, беспричинная любовь и ничем
не оборимое влеченье.
Дня через два после того
к дому Сергея Андреича Колышкина подъехала извозчичья коляска, запряженная парой
добрых коней. В ней сидел высокий молодой человек в новеньком с иголочки пальто и в круглой шелковой шляпе. Если б коляска заехала в деревню Поромову да остановилась перед избой Трифона Лохматого,
не узнать бы ему родного детища.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь слову моему, мать Таисея,
не в силах была
добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот
к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть
не сгорели в лесу.
— Захотела б я замуж идти — вышла б и отсюда, могла бы бежать из обители. Дело
не хитрое,
к тому же бывалое. Мало разве белиц из скитов замуж бегают?.. Что ж?.. Таиться
не стану —
не раз бродило в голове, как бы с
добрым молодцем самокрутку сыграть… Да
не хочу… Матушку
не хочу оскорбить — вот что. А впрочем, и дело-то пустое, хлопот
не стоит…
А была б у нас сказка теперь, а
не дело, — продолжала Фленушка взволнованным голосом и отчеканивая каждое слово, — был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что на сивке, на бурке, на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал
к нам под окно, я бы сказала ему, всю бы правду свою ему выпела: «Ты
не жди, Иван-царевич, от меня
доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя
не сгодилась,
не такая я уродилась.