Неточные совпадения
— Тем и лучше, что хорошего отца дочери, — сказала Аксинья Захаровна. — Связываться с теми
не след. Сядьте-ка лучше да псалтырь ради праздника Христова
почитайте. Отец скоро с базара приедет, утреню будем стоять; помогли бы лучше Евпраксеюшке моленну прибрать… Дело-то
не в пример будет праведнее, чем за околицу бегать. Так-то.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар
почитала скоромным и сроду
не употребляла его, — отправилась
в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках
в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм
в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них
в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них
не хотят.
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и
не моги забирать себе
в голову, что
честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами
не хуже кого другого, даром что
не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
Я старуха старая,
в эти дела вступаться
не могу, а ты свекра должна
почитать, потому что он всему дому голова и тебя поит, кормит из милости».
С младенческой колыбели до брачного венца никогда
почти не знавала она ни бед, ни печалей, а приняв венец, рай
в мужнин дом внесла и царила
в нем.
— Ну,
не как
в Москве, а тоже живут, — отвечал Данило Тихоныч. — Вот по осени
в Казани гостил я у дочери, к зятю на именины попал, важнецкий бал задал,
почитай, весь город был. До заутрень танцевали.
В лесах работают только по зимам. Летней порой
в дикую глушь редко кто заглядывает.
Не то что дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе
почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека. Кто от роду впервой попал
в неведомые лесные дебри — берегись — гляди
в оба!..
— Все по церкви, — отвечал дядя Онуфрий. — У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку
не важивалось. И деды и прадеды — все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и
в Черной рамени, и
в Красной, и по Волге, там,
почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
— Мало, — отвечал Артемий. — Там уж
не такая работа.
Почитай, и выгоды нет никакой… Как можно с артелью сравнять!
В артели всем лучше: и сытней, и теплей, и прибыльней. Опять завсегда на людях… Артелью лесовать
не в пример веселей, чем бродить одиночкой аль
в двойниках.
В огородах, окружавших со всех
почти сторон каждую обитель, много было гряд с овощами, подсолнечниками и маком, ни единого деревца: великорус — прирожденный враг леса, его дело рубить, губить, жечь, но
не садить деревья.
Когда мы виделись с вами, матушка, последний раз у Макарья
в прошедшую ярмарку
в лавке нашей на Стрелке, сказывал я вашей
чести, чтобы вы хорошенько Богу молились, даровал бы Господь мне благое поспешение по рыбной части, так как я впервые еще тогда
в рыбную коммерцию попал и оченно боялся, чтобы мне
в карман
не наклали, потому что доселе все больше по подрядной части маялся, а рыба для нас было дело закрытое.
Так ему хорошо въехала судачина, что копеек по двенадцати с пуда скостить должон, а икра вся прогоркла да,
почитай, и совсем протухла; разве что
в Украйну сбурит, а здесь, на Москве, никто такой икры и лизнуть
не захочет.
— Так… — промычал Макар Тихоныч. — Много хорошего про Залетова я наслышан, — продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына. — С кем
в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем
не слыхать… Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю — бери хозяйку… Девка, сказывают, по всем статьям хороша…
Почитала бы только меня да из моей воли
не выходила, а про другое что, как сами знаете.
Приехала раз
в Москву мать Манефа. Заговорили об ней на Рогожском. Макар Тихоныч давно ее знал и
почитал чуть
не за святую. Молил он матушку посетить его, тут-то и познакомилась с нею Марья Гавриловна.
— Все, слава Богу, Патап Максимыч, — отвечал приказчик. — Посуду докрасили и по сортам,
почитай, всю разобрали. Малости теперь
не хватает; нарочно для того
в Березовку ездил. Завтра обещались все предоставить. К Страстной зашабашим… Вся работа будет сполна.
Глаз
почти не смыкая после длинного «стоянья» Великой субботы, отправленного
в моленной при большом стеченьи богомольцев, целый день
в суетах бегала она по дому.
Василий Борисыч хватил какой-то девятисильной [Девятисильною зовут настойку на траве девясиле.] и откромсал добрый ломоть паюсной икры. За девичьими гулянками да за пением Божественных псальм совсем забыл он, что
в тот день путем
не обедал. К вечеру пронял голод московского посланника. Сделал Василий Борисыч
честь донскому балыку,
не отказал
в ней ветлужским груздям и вятским рыжикам, ни другому, что доброго перед ним гостеприимной игуменьей было наставлено.
В заднем углу стон раздался. Оглянулся Патап Максимыч — а там с лестовкой
в руках стоит на молитве Микешка Волк. Слезы ручьями текут по багровому лицу его. С того дня как заболела Настя, перестал он пить и, забившись
в уголок моленной,
почти не выходил из нее.
И Марья Гавриловна, и Груня с мужем, и Никитишна с Фленушкой, и Марьюшка со своим клиросом до девятин [Поминки
в девятый день после кончины.] остались
в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно, и
не так была заметна томительная пустота, что
в каждом доме чуется после покойника. Женщины все
почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
— Ин вот что сделаем, — сказала Манефа, — отпишу я Петру Спиридонычу, оставил бы он тебя
в скитах до конца собраний и ответил бы мне беспременно с первой же
почтой… Каков ответ получим, таково и сотворим. Велит ехать — часу
не задержу, остаться велит — оставайся… Ладно ли так-то будет?
Всем
честили, всем ублажали, однако ж ни
в чем успеть
не могли — потому что вышел сильный приказ впредь староверам потачки
не давать и держать их
в строгости…
Пущай у сына руки золотые, пущай всем знаемо, что другого такого токаря за Волгой нет и
не бывало — да ведь пóтом и руками у белорукого богача
в честь не войдешь.
Хоть и видели злые люди Божье знамение, но и тут свята мужа
не могли познать,
не честью согнали его со источника и много над ним
в безумии своем глумилися.
И
в тот же день во всяком дому появляются новые серпы и новые косы. Летошных нет, на придачу булыне пошли. А по осени «масляно рыло» возьмет свое. Деньгами гроша
не получит, зато льном да пряжей туго-натуго нагрузит воза, да еще
в каждой деревне его отцом-благодетелем назовут, да
не то что хлеб-соль — пшенники, лапшенники, пшенницы, лапшенницы на стол ему поставят… Появятся и оладьи, и пряженцы, и курочка с насести, и косушка вина ради
почести булыни и знакомства с ним напередки́.
— Избы чуть
не из лутошек, по местам и битые из глины
в чести, топливо — солома, бурьян да кизяк…
Уехала Манефа
в Осиповку, и
в обители стало тихо и пусто.
Не суетятся матери вкруг игуменьиной «стаи»
в ожиданье Манефиных распорядков по хозяйству,
не раздается веселых криков Фленушки; все
почти молодые белицы на сорочины уехали, остались пожилые старицы да с утра до ночи копавшиеся
в огороде чернорабочие трудницы. Хоть Марье Гавриловне давно уже постыла обитель и на думах ее было
не обительское, однако ж и ей стало скучней и грустней против прежнего, когда вокруг нее все затихло.
С помощью маклера Алексей Трифоныч живой рукой переписал «Соболя» на свое имя, но
в купцы записаться тотчас было нельзя. Надо было для того получить увольнение из удела, а
в этом голова Михайло Васильевич
не властен, придется дело вести до Петербурга. Внес, впрочем, гильдию и стал крестьянином, торгующим по свидетельству первого рода…
Не купец, а
почти что то же.
— Ну, вот видишь ли, матушка, — начала Виринея. — Хворала ведь она, на волю
не выходила, мы ее,
почитай, недели с три и
в глаза
не видывали, какая есть Марья Гавриловна. А на другой день после твоего отъезда оздоровела она, матушка, все болести как рукой сняло, веселая такая стала да проворная, ходит, а сама попрыгивает: песни мирские даже пела. Вот грех-то какой!..
Добро тому, кто добудет чудные зелья: с перелетом всю жизнь будет счастлив, с зашитым
в ладанку корешком ревеньки
не утонет, с архилином
не бойся ни злого человека, ни злого духа, сок тирличá отвратит гнев сильных людей и возведет обладателя своего на верх богатства,
почестей и славы; перед спрыг-травой замки и запоры падают, а чудный цвет папоротника принесет счастье, довольство и здоровье, сокрытые клады откроет, власть над духами даст.
Келейные матери и белицы были
почти изо всех обителей, иноков мало, и то все такие, что зовутся «перехожими» [Перехожими старцами зовут старообрядских монахов, живущих
не в монастырях, а по домам
в селениях.
— Иная там жизнь,
не то что наша, — отозвался старичок грамотей. — Там тишина и покой, веселие и радость… Духовная радость,
не телесная… Хочешь, грамотку
почитаю про то, как живут
в невидимом граде?.. Из Китежа прислана.
Не по силам становилась и княжне петербургская жизнь, после долгих и слезных просьб отпустил ее Лопухин на безмятежное житие
в подмосковное свое именье, Гуслицкую волость [Гуслицы, или Гуслицкая волость (
в нынешнем Богородском уезде Московской губернии), и
в начале XVIII столетия, как и теперь, заселена была
почти сплошь раскольниками.].
— Из скитов замуж
честью не ходят, — сказала Фленушка. — Девишник-от нам у матушки
в келье, что ли, справлять? А горной пир [Обед у молодых после свадьбы.]
в келарне?.. Образумься, Петр Степаныч… Получивши наследство, никак ты совсем ошалел.
Пятнадцать кафизм прочитала, акафистов два, наутро пост на себя наложила — макова зернышка
в рот
не брала, весь
почти день промолилась.
— Вспомянуть бы вам, отцы, матери, вспомянуть бы вам лета древние и старых преподобных отец!..
Почитать бы вам письма Аввакума священномученика, иже с самим волком Никоном мужески брань сотворил… Вельми похваляет он самовольное сожжение за Христа и за древлее благочестие… Сам сый
в Пустозерске сожженный, благословляет он великим благословением себя и обители свои сожигать, да
не будем яты врагом нечестивым!.. Тако глаголет: «Блажен извол сей о Господе!.. Самовольнии мученицы Христови!..»
На этих переводах
в выходах означалось, будто они печатаны
в Почаеве, тогда еще
не принадлежавшем России.] убирай, запретными их
почитают.
И тебе бы, мать Таифа, ради всеобщего покоя порадеть — будучи на Москве, поподробну осведомись об оном Антонии, чего ради перешел из беспоповской секты
в нашу истинную веру,
не ради ли архиерейския
почести, или каких иных житейских корыстей.
Из кельи Манефы Василий Борисыч вышел на крылечко подышать чистым воздухом. Благоуханною свежестью пахнуло ему
в лицо, жадно впивал он прохладу. Это
не удушливый воздух Манефиной кельи, пропитанный благочестивым запахом росного ладана, деревянного масла и восковых свеч.
В светелке, где жил московский посол, воздух
почти был такой же.
Про Свиблово говорят: стоит на горке, хлеба ни корки, звону много, поесть нечего.
В приходе без малого тысяча душ, но, опричь погощан [Жители погоста.], и на светлу заутреню больше двадцати человек
в церковь никогда
не сходилось.
Почти сплошь да наголо всё раскольники.
Не в обиду б то было ни попу, ни причетникам, если б влекущий племя от литовского выходца умел с ними делишки поглаже вести.
— По
чести надо рассчитаться, почтеннейший Патап Максимыч, — сказал он ему. — Процентов на вексель мы
не причли-с… Двенадцать годовых, сами знаете, меньше
не водится. А что от вас я лишком получил, лошаденок
в тот же счет ставлю — по мóему счету ровно столько же стоит. Значит, мы с вами
в полном расчете.