Неточные совпадения
— Совесть-то есть, аль
на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы
ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
Прежде
ночь переночевать места не было, а теперь, что называется, не грело, не горело, а вдруг осветило: все в родню лезут,
на житье к себе манят.
И пошел наш Никифор
на сухом берегу рыбу ловить: день в кабаке: а
ночь по клетям, — что плохо лежит, то добыча ему.
Два дня и две
ночи игумен Аркадий тайные речи вел с ними,
на третий всех молодых трудников призвал в келью к себе.
В камыши спровадили нас христолюбцы, а оттоле
ночью в рыбацких челноках, крадучись, яко тати,
на турецкую сторону мы перебрались.
— Да куда ж ты,
на ночь-то глядя? — уговаривал его Патап Максимыч. — Того и гляди метель еще поднимется, слышь, ветер какой.
— Что же это ты,
на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?..
На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего,
ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что
на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
— Исправой греха твоего не загладить… Многие годы слез покаянья, многие
ночи без сна
на молитве, строгий пост, умерщвление плоти, отреченье от мира, от всех соблазнов, безысходное житье во иноческой келье, черная ряса, тяжелы вериги… Вот чем целить грех твой великий…
Целую
ночь простояла
на молитве девушка…
Есть обычай тайно от всех срубить крест и
ночью поставить его
на перекрестке.
— Вестимо, выведет, — отозвался Патап Максимыч. — Да куда выведет-то?
Ночь на дворе, а лошади, гляди, как устали. Придется в лесу ночевать… А волки-то?
Они рассказывают, что
на тех чарусах по
ночам бесовы огни горят, ровно свечи теплятся [Болотные огни.].
В светлую летнюю
ночь сидит болотница одна-одинешенька и нежится
на свете ясного месяца… и чуть завидит человека, зачнет прельщать его, манить в свои бесовские объятия…
Целую
ночь благодать Господня
на землю валит.
Потянулся дядя Онуфрий, протер глаза и, увидев, что в тепленке огонь совсем догорел, торопливо вскочил,
на скорую руку перекрестился раза три-четыре и, подбросив в тепленку поленьев и смолья, стал наматывать
на ноги просохшие за
ночь онучи и обувать лапти.
Лесники один за другим вставали, обувались в просохшую за
ночь у тепленки обувь, по очереди подходили к рукомойнику и, подобно дяде Онуфрию и Петряю, размазывали по лицу грязь и копоть… Потом кто пошел в загон к лошадям, кто топоры стал
на точиле вострить, кто ладить разодранную накануне одежду.
Счастливого человека, что вынул клад, враг день и
ночь караулит и
на всякое худое дело наталкивает…
Коли так поступишь — недобрая сила тебя
на коснется, и богатство твое, как вешняя вода
на поемах, каждый день, кажду
ночь зачнет у тебя прибывать.
— Спокойной
ночи, — отвечал, зевая, полусонный Дюков и, повернувшись
на бок, заснул.
— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись, ничего себе, подходящие, — говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. — За
ночь нарочно гонял
на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Во время «Соловецкого сиденья», когда царский воевода Мещеринов обложил возмутившихся старообрядцев в монастыре Зосимы и Савватия и не выпускал оттуда никого, древний старец инок-схимник Арсений дни и
ночи проводил
на молитве перед иконой Казанской Богородицы.
Под именем «канонниц», или «читалок», скитские артели отправляли в Москву и другие города молодых белиц к богатым одноверцам «стоять негасимую свечу», то есть день и
ночь читать псалтырь по покойникам, «
на месте их преставления», и учить грамоте малолетних детей в домах «христолюбивых благодетелей».
А то еще невесть какие-то землемеры наезжали, две
ночи ночевали
на въезжей…
Едва северо-восток небосклона зардел тонкой розовой полосой, как пятеро пожилых, но еще крепких и бодрых трудников с лопатами
на плечах пришли в обитель с конного двора, стоявшего за околицей, и начали расчищать снежные сугробы, нанесенные за
ночь едва стихшею под утро метелью.
У кого
на окнах снаружи приворотной светелки кажду
ночь хлеб, пироги и другую, какая случится, пищу кладут ради тайной милостыни?
Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы
на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу
ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и
на разные лады передумывал, как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он
на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в ту же пору.
Случалось, что читалка, после келейных молитв, с Макаром Тихонычем куда-то
ночью в его карете ездила, но что ж тут поделаешь? — враг силен, крепких молитвенников всегда наводит
на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния?
— Помер, сердечный, — продолжала Манефа. —
На Введеньев день в Городец
на базар поехал,
на обратном пути застань его вьюга, сбился с дороги, плутал целую
ночь, промерз. Много ль надо старику? Недельки три поболел и преставился…
И
ночью, подметил я, встанет да все ходит, все ходит и
на пальцах считает.
— Не ропщу я
на Господа.
На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было у меня
на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной
ночью брел… Не помню, как сюда доволокся…
На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Что смыслят эти обительские! — с досадой молвил Патап Максимыч. — Дура
на дуре, наперед смерти всякого уморят… А эта егоза Фленушка, поди, чать, пляшет да скачет теперь без призора-то… Лекарь разве, да не сидит же он день и
ночь у одра болящей.
К светлой заутрене в ярко освещенную моленную Патапа Максимыча столько набралось народа, сколь можно было поместиться в ней. Не кручинилась Аксинья Захаровна, что свибловский поп накроет их
на тайной службе… Пантелей караульных по задворкам не ставил… В великую
ночь Воскресенья Христова всяк человек
на молитве… Придет ли
на ум кому мстить в такие часы какому ни есть лютому недругу?..
— Не шелковы рубахи у меня
на уме, Патап Максимыч, — скорбно молвил Алексей. — Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду
ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч, в прежние годы великий праздник встречали!.. Тоже были люди… А ноне — и гостей угостить не
на что и сестрам
на улицу не в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.
Жалует Ярило «хмелевые»
ночи, любит высокую рожь да темные перелески. Что там в вечерней тиши говорится, что там теплою
ночью творится — знают про то Гром Гремучий, сидя
на сизой туче, да Ярило, гуляя по сырой земле.
—
На то
ночь была, — подхватила Фленушка.
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет
на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней
ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину в курятник вынесла, чтоб там ее по три
ночи петухи опели… Управившись с этим, она снаружи того окна, в которое вылетела душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь души покойников шесть недель витают
на земле и до самых похорон прилетают
на место, где разлучились с телом. И всякий раз душа тут умывается, утирается.
Всю троицкую
ночь с березками в руках молодые парни и девушки резво и весело, с громким смехом, с радостными кликами бегают по полям, гоняя русалок, а
на солнечном всходе все вместе купаются в водах, уже безопасных от ухищрений лукавых водяниц…
— Поспеешь, друг, поспеешь, — сказала Манефа. — Нешто я тебя пеша пущу?.. Обвечереет, велю подводу сготовить, к свету-то доедешь —
ночи теперь светлые!..
На Ларионово поезжай, прямиком… Дорога благá, зато недалеко… Пятнадцать верст, больше не наберется.
А не было засухи оттого, что
ночи по три
на неделе перед утренней зарей небо тучками обкладывалось и частым, крупным, обильным дождем кропило засеянные поля.
— В тележке так в тележке… Как знаешь, — согласился Трифон. — А деньги мне подай…
На ночь-то схороню, не то всяко может случиться.
С раннего детства наслушался он от отца с матерью и от степенных мужиков своей деревни, что все эти трактиры и харчевни заведены молодым людям
на пагубу, что там с утра до
ночи идет безобразное пьянство и буйный разгул, что там всякого, кто ни войдет туда, тотчас обокрадут и обопьют, а иной раз и отколотят ни за́ что ни прó что, а так, здорово живешь.
А меж тем старики да молодые люди женатые, глядя
на писаря в беседах девичьих, то и дело над ним издеваются. «Вишь какого, — судят промеж себя, — даровали нам начальника: ему бы возле подола сидеть, а не земски дела вершать. И девки-то плохи у нас, непутные: подпалили бы когда
на су́прядках захребетнику бороду, осрамили б его, окаянного… Да и парни-то не лучше девчонок: намяли б ему хорошенько бока-то, как идет темной
ночью домой с девичьих су́прядок. Право слово, так».
После того у писаря три дня и три
ночи голова болела, а
на правую ногу три недели прихрамывал… Паранька в люди не казалась: под глазами синяки, а что
на спине, то рубашкой крыто — не видать… Не сказал Трифон Фекле Абрамовне, отчего у дочери синяки
на лице появились, не поведала и Паранька матери, отчего у ней спинушку всю разломило… Ничего-то не знала, не ведала добродушная Фекла Абрамовна.
Хоть действо бывает и полночью, да
на Тиховы дни заря с зарей сходится, какой горячий молодецкий взор в те белые
ночи не разглядит голеньких красоточек?..
Лишь за три часа до полуночи спряталось солнышко в черной полосе темного леса. Вплоть до полунóчи и зá полночь светлынь
на небе стояла — то белою
ночью заря с зарей сходились. Трифон Лохматый с Феклой Абрамовной чем Бог послал потрапезовали, но только вдвоем, ровно новобрачные: сыновья в людях, дочери по грибы ушли, с полдён в лесу застряли.
Охотник был до перепелов Михайло Васильич, любил пронзительные их крики и не обращал вниманья
на ворчанье Арины Васильевны, уверявшей встречного и поперечного, что от этих окаянных пичуг ни днем, ни
ночью покоя нет.
— А слышь, птички-то распевают!.. Слышь, как потюкивают! — сказал Михайло Васильич, любуясь
на оглушавших Алексея перепелов. — Это, брат, не то, что у Патапа Максимыча заморские канарейки — от них писк только один… Это птица расейская, значит, наша кровная… Слышь, горло-то как дерет!.. Послушать любо-дорого сердцу!.. В понедельник ихний праздник — Нефедов день!.. Всю
ночь в озимя́х пролежу, днем завалюсь отдыхать… Нет, про понедельник нечего и поминать… Во вторник приходи… Через неделю, значит.
В одну
ночь товарища, с которым я за границу поехал, перевели благополучно,
на другую
ночь за мною пришли…
Патап Максимыч не
на долгое время и Парашу в Комаров отпускал, позволял даже ей с матерями съездить в леса
на богомолье и в
ночь на Владимирскую [Июля 23-го.] невидимому граду Китежу поклониться…