Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас
на пристань везет, а поленился —
на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и
каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Ставлен
на каменном фундаменте, окна створчатые, стекла чистые, белые, в
каждом окне занавеска миткалевая с красной бумажной бахромкой.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал,
каждому человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей
на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает;
каждый ли праздник службу правят, приходят ли
на службу сторонние, а затем свела речь
на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
Каждый раз поворчит, поворчит да и пошлет мать Софию, что в ключах у ней ходит, в кладовую за гостинцами девицам
на угощенье.
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С
каждым днем все дороже да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай, нет никакого. Масленица
на дворе — ни гречневой мучки
на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость, что един только Господь знает, как они держатся.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей
на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого.
Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
Настя отерла слезы передником и отняла его от лица. Изумились отец с матерью, взглянув
на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая
каждое слово, сказала...
На другой день после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но как же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник был попариться, что ему хоть
каждый день баню топи.
Каждый год, бывало, он ей после Макарья чаю, сахару
на целый год подарит, да платье хорошее, а иной год и шубу справит, либо деньгами не оставит.
Скупая валеный товар по окрестностям и работая в своем заведении,
каждый год он его не
на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того, сам
на Низ много валеной обуви сплавлял.
— Вот вам отцовский наказ, — молвил детям Иван Григорьич, — по утрам и
на сон грядущий
каждый день молитесь за здравье рабы Божьей Агриппины. Слышите? И Маша чтобы молилась. Ну, да я сам ей скажу.
— Я вам, сударыня Аксинья Захаровна, про одного моего приятеля расскажу, — продолжал старик Снежков. — Стужин есть, Семен Елизарыч, в Москве. Страшный богач: двадцать пять тысяч народу у него
на фабриках кормится. Слыхали, поди, Патап Максимыч, про Семена Елизарыча? А может статься, и встречались у Макарья — он туда
каждый год ездит.
— А летом, — продолжал он, — Стужины и другие богатые купцы из наших в Сокольниках да в парке
на дачах живут. Собираются чуть не
каждый Божий день вместе все, кавалеры, и девицы, и молодые замужние женщины. Музыку ездят слушать, верхом
на лошадях катаются.
А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей росла с
каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб
на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Да об этом не тужит лесник,
каждый день молится Богу, поскорей бы Господь белую зиму
на черную землю сослал…
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса
на пользу человека, сам Владыко свой сад рассадил… Здесь
каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они Божьи.
У нас
каждый переход столь обычного
на Руси небесного явления означается особым метким словом.
— За что ж это пять целковых? — возразил Патап Максимыч. — Сами говорите, что в прошлу зиму без гривны полтора рубли
на монету
каждому топору пришлось.
— Глядели, — заговорили лесники. — Волочки — ничего, гожие, циновкой крыты, кошмой подбиты — рубля три
на монету
каждый стоит… пожалуй, и больше… Клади по три рубля с тремя пятаками.
Патап Максимыч согласился и отдал зеленую бумажку дяде Онуфрию. Тот поглядел бумажку
на свет, показал ее
каждому леснику, даже Петряйке.
Каждый пощупал ее, потер руками и посмотрел
на свет.
Вынул
каждый лесник из зепи [Зепь — кожаная, иногда холшовая, мошна привесная, а если носится за пазухой, то прикрепленная к зипуну тесемкой или ремешком. В зепи держат деньги и паспорт.] по грошу.
На одном Захар накусил метку. Дядя Онуфрий взял шапку, и
каждый парень кинул туда свой грош. Потряс старшой шапкой, и лесники один за другим стали вынимать по грошу.
Коли так поступишь — недобрая сила тебя
на коснется, и богатство твое, как вешняя вода
на поемах,
каждый день, кажду ночь зачнет у тебя прибывать.
— Самому быть не доводилось, — отвечал Артемий, — а слыхать слыхал: у одного из наших деревенских сродники в Горах живут [То есть
на правой стороне Волги.], наши шабры [Соседи.] девку оттоль брали.
Каждый год ходят в Сибирь
на золоты прииски, так они сказывали, что золото только в лесах там находят…
На всем белом свете золото только в лесах.
До десятка собак с разнообразным лаем, ворчаньем и хрипеньем бросились
на вошедших. Псы были здоровенные, жирные и презлые. Кроме маленькой шавки, с визгливым лаем задорно бросившейся гостям под ноги,
каждая собака в одиночку
на волка ходила.
Когда же наконец стал отец Михаил поминать усопших родителей Чапурина и перебрал их чуть не до седьмого колена, Патап Максимыч как баба расплакался и решил
на обитель три сотни серебром дать и
каждый год мукой с краснораменских мельниц снабжать ее.
Возненавидь тело свое, смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи
на себя тяжелые вериги, веселись о
каждой ране, о
каждой болезни, держи себя в грязи и с радостью отдавай тело
на кормление насекомым — вот завет византийских монахов, перенесенный святошами и в нашу страну.
В Красноярском скиту от бани никто не отрекался, а сам игумен ждет, бывало, не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть свою. Оттого банька и была у него построена
на славу: большая, светлая, просторная, с липовыми полками и лавками, менявшимися чуть не
каждый год.
На эти деньги и ели послаще в своих кельях и платья носили получше того, какое
каждый год раздавал им казначей.
Отправились
на скотный двор, там десятка четыре рослых жирных холмогорских коров, любо-дорого посмотреть,
каждая корова тамбовской барыней смотрит.
Минут через пять отец Михаил принес красные картинки и получил от паломника семьсот рублей. Долго опытный глаз игумна рассматривал
на свет
каждую бумажку, мял между пальцами и оглядывал со всех сторон.
Каждое сиротское строенье
на свою сторону смотрело: избы, обычной деревенской постройки, то жались в кучу, то отделялись друг от друга и от обителей просторными пустырями, огородами, кладбищами.
Часовни, сажен по пятнадцати в длину, по шести, по семи в вышину, строились
на один лад:
каждая составляла огромный четырехугольный бревенчатый, не обшитый тесом дом, с окнами в два, иногда в три ряда, под огромною крутою
на два ската тесовою кровлей с крестом вместо конька и с обширной папертью,
на которой возвышались небольшие колокольни, давно, впрочем, стоявшие без колоколов.
— Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит все больше. День-деньской только и дела у нее, что поесть да
на кровать.
Каждый Божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять спать завалилась. Здесь все-таки маленько была поворотливей. Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
Кто ризы
на иконах золотил, кто ослопные свечи к
каждой Пасхе, к
каждому Рождеству перед местными образами ставил, кто сирот и странников в часовенной богадельне всем удоволить старался?..
Хоть Масляников в Казани был проездом и никаких дел у него там не было, однако прожил недели три и чуть не
каждый вечер распивал чаи в беседке Гаврилы Маркелыча, а иногда оставался
на короткое время один
на один с Машей.
И слезы Марьи Гавриловны, после
каждой беседы с игуменьей, казались ей не столь горьки, как прежде, а
на душе становилось светлей.
До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив
на середь горницы, пошла в лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам
каждого.
Недаром
каждый год раз по десяти в Москву ездит, хоть торговых дел у него там сроду не бывало, недаром и
на Ветлугу частенько наезжает, хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет.
— И в самом деле! — подхватила Марья Гавриловна. — Чего бы лучше? Тут главное, чтоб до матушки, пока не поправится, никаких забот не доводить… А здешних кого к ней ни посади,
каждая зачнет сводить речь
на дела обительские. Чего бы лучше Настеньки с Парашей… Только отпустит ли их Патап-от Максимыч?.. Не слышала ты, воротился он домой аль еще нет?
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с
каждым днем разрастаются в омраченной душе его… И смотрит он
на свет Божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного лица его.
Чуть не
каждый день видалась, но эти свиданья не похожи были
на первые.
— Все говорят, кого ни спроси, — отвечал Пантелей. — По здешним местам еще мало Дюкова знают, а поезжай-ка в город либо в Баки,
каждый парнишка
на него пальцем тебе укажет и «каторжным» обзовет.
Верит народ, что Велик Гром Гремучий
каждую весну поднимается от долгого сна и, сев
на кóней своих — сизые тучи, — хлещет золотой вожжой — палючей молоньей — Мать-Сыру Землю…
Каждое происходит
на особом месте, где, быть может, во время оно совершались языческие праздники Яриле.] гулять…
Каждый год справляла по нем уставные поминки: и
на день преставления и в день тезоименитства покойника,
на память преподобного Макария Египетского, поставляла Марья Гавриловна «большие кормы»
на трапезе.
Каждый Божий день и утром и
на сон грядущий усердно молилась она
на келейной молитве за мучителя, со слезами молила о прощении прегрешений его, об упокоении души, отошедшей без прóщи, без покаяния.
И светлая, как ясный день, улыбка ни
на миг не сходила с уст ее, и с
каждым словом живей и живей разгорались глаза ее.
И всех, всех одарила Настя последним приветом… Светлая, небесная улыбка так и сияла
на устах умиравшей… Все работники пришли, все работницы — всякому ласковое слово сказала,
каждому что-нибудь отказала
на память…
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей
на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во всю улицу; что
каждому будет по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в душу влезет, что
на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб
на всех поминальщиков стало горяченьких.