Неточные совпадения
— Я, батюшка, всей
душой рад послужить, за твою родительскую хлеб-соль заработать, сколько силы да уменья хватит, и дома радехонек и
на стороне — где прикажешь, — сказал красавец Алексей.
— А тебе тоже бы молчать, спасенная
душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув
на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб
на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких
на стряпню,
на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
— Не бойся, спасена
душа, — шутливо сказал Патап Максимыч, — ни зайцев, ни давленых тетерок
на стол не поставлю; христиане будут обедать. Значит, твоя Анафролья не осквернится.
— Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем же было
душу мою мутить? Теперь не знаю, что и делать с собой — хоть камень
на шею да в воду.
Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу не грех бы было и подороже Петрушку поставить, потому что дело свое он знал
на редкость: в Английском клубе учился, сам Рахманов [Известный московский любитель покушать, проевший несколько тысяч
душ крестьян.] раза два его одобрял.
Душ пять
на своем веку из огня выхватил да из Волги человек семь.
Раза три либо четыре Патап Максимыч
на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина
на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря
на сердечную доброту свою. Совестно было ей за него, и часто грешила она: просила
на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по
душу непутного брата.
В Осиповке еще огней не вздували. По всей деревне мужички, лежа
на полатях, сумерничали; бабы, сидя по лавкам, возле гребней дремали; ребятишки смолкли, гурьбой забившись
на печи.
На улицах ни
души.
Отец ее был хоть не из великих тысячников, но все же достатки имел хорошие и жил
душа в
душу с молодой женой, утешаясь, не нарадуясь
на подраставшую Груню.
— Не мути мою
душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не
на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб
на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что
на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по
душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
Да и то сказать: примешься сам-от замаливать, да, не зная сноровки, еще пуще, пожалуй,
на душу-то нагадишь.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в
душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный
на вечное поминовение.
Нелицемерен был поклон ее перед бывшим полюбовником. Поклонилась она не любовнику, а подвижнику, благодарила она трудника, положившего
душу свою
на исканье старообрядского святительства… Ни дубравушки зеленые, ни кусты ракитовые не мелькнули в ее памяти…
На покой христианским
душам спит окаянная сила до самого вешнего Никиты [Осенний Никита — 5 сентября, весенний — 3 апреля.], а с ней заодно засыпают и гады земные: змеи, жабы и слепая медяница [Слепая медяница — из породы ящериц (anguis fragilis) медянистого цвета, почти без ног и совершенно безвредна.
— Кровь
на них, — отвечал Артемий. — С бою богатство было брато, кровью омыто, много
душ христианских за ту казну в стары годы загублено.
На своей стороне у ней не было ни кола, ни двора, ни угла, ни притула [Притул, или притулье, — приют, убежище, кров; происходит от глагола «притулять», имеющего три значения: прислонить или приставить, прикрыть или приютить.]; одно только и осталось за
душой богачество: наготы да босоты изувешаны шесты, холоду да голоду анбары полны…
— Разбойник, так разбойник и есть, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Задаром погубил христианскую
душу… Из озорства да из непутевой похвальбы… Как есть разбойник — недаром его
на семи соборах проклинали…
— А как же? — молвил Артемий. — Ведь солнечна-то молонья не простой чета. Хлыщет не шибко, а
на которо место падает, от того места верст
на десяток кругом живой
души не останется…
— Обмирщился ты весь, обмирщился с головы до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, — горячо отвечал
на то Стуколов. — Подумай о
души спасении. Годы твои не молодые, пора о Боге помышлять.
— Эх вы, постники безгрешные!.. Знавал я
на своем веку таких, — шутил Патап Максимыч. — Есть такие спасенные
души, что не только в середу, в понедельник даже молока не хлебнут, а молочнице и в Велику пятницу спуску не дадут.
И когда лег в предбаннике
на разостланные кошмы, совсем умилился
душой, вспоминая гостеприимного игумна.
— Ах ты, любезненькой мой! Ах ты, касатик мой! — восклицал игумен, обнимая Патапа Максимыча. — Уж не взыщи, Христа ради,
на убогих наших недостатках… Мы ото всей
души, родненький. Чем богаты, тем и рады.
А мать молила его, заклинала всеми святыми не басурманить ее рождения, не поганить безгрешную
душу непорочного отрока нечестивым ученьем, что от Бога отводит, к бесам же
на погубу приводит…
И
на заводе про его стариков ни слуху ни духу. Не нашел Сергей Андреич и дома, где родился он, где познал первые ласки матери, где явилось в
душе его первое сознание бытия…
На месте старого домика стоял высокий каменный дом. Из раскрытых окон его неслись песни, звуки торбана, дикие клики пьяной гульбы… Вверх дном поворотило
душу Сергея Андреича, бежал он от трактира и тотчас же уехал из завода.
Бог нам дает много, а нам-то все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы в гробы, прижмем руки к сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле
на предание,
Телеса наши пойдут червям
на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
О, смерте! Нет от тя обороны —
И у царей отъемлешь ты короны,
Со архиереи и вельможи не медлишь,
Даров и посулов не приемлешь;
Скоро и мою ты хощешь
душу взяти
И
на Страшный суд Богу отдати.
Пора
душу спасать, век мой
на исходе», — говаривал он свахам, зачастившим было к богатому вдовцу с предложеньями своего товара.
Полная светлых надежд
на счастье, радостно покидала свой город Марья Гавриловна.
Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна
на мир Божий.
Много денег жертвовал
на скиты и часовни, не только все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение
души своей.
На девятый год третьего своего супружества, в понедельник,
на Масленице, Макар Тихоныч, накушавшись первых блинов с икрой у знакомого и запив блины холодненьким, воротился домой, обругал хозяйку, прилег
на диван и отдал Богу спасенную
душу свою.
К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогой гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И немудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала
душой. Летом купила в соседнем городке
на своз деревянный дом, поставила его
на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество.
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по
душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка — Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол,
на котором в скоромные дни ставилось мясное.
— Прошу вас, матушка, соборне канон за единоумершего по новопреставленном рабе Божием Георгии отпеть, — сказала Марья Гавриловна. — И в сенаник извольте записать его и трапезу
на мой счет заупокойную по
душе его поставьте. Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег
на раздачу, чтоб год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
— Нет в ней смиренья ни
на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то
на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б
на нее…
На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же
души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Про это что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и
душа добрая… Сам я его полюбил. Вовсе не похож
на других парней — худого слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
Не приходят Алексею
на ум ни погорелый отец, ни мать,
душу свою положившая в сыновьях своих, ни сестры, ни любимый братец Саввушка…
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с каждым днем разрастаются в омраченной
душе его… И смотрит он
на свет Божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного лица его.
— До кровавой беды, моя ненаглядная, до смертного убойства, — сказал Алексей. — Горд и кичлив Патап Максимыч… Страшен!..
На погибель мне твой родитель!.. Не снести его
душе, чтобы дочь его любимая за нищим голышом была… Быть мне от него убитому!.. Помяни мое слово, Настенька!..
— А где тебе добыть золотой казны?
На большую дорогу, что ли, с кистенем пойдешь аль нечистому
душу заложишь? — желчно усмехнулась Настя.
Думала прежде Настя, что Алеша ее ровно сказочный богатырь: и телом силен, и
душою могуч, и что
на целом свете нет человека ему по плечу… вдруг он плачет, рыдает и, еще ничего не видя, трусит Патапа Максимыча, как старая баба домового… Где же удаль молодецкая, где сила богатырская?.. Видно, у него только обличье соколье, а душа-то воронья…
— Парень умный, почтительный,
душа добрая. Хороший будет сынок… Будет
на кого хозяйство наложить, будет кому и глаза нам закрыть, — продолжал Патап Максимыч.
Наплакавшись
на «жальных причитаньях», за тризну весело принимаются. Вместо раздирающей
душу, хватающей за сердце «оклички» веселый говор раздается по жальникам…
— Диавола!.. Вот чье дело сотворила ты, окаянная! — грозно сказала ей Манефа. — Кто отец сóблазнов?.. Кто сóблазны чинит
на пагубу
душам христианским?.. Кто?.. Говори — кто?..
Не помогло старице… Телом удручилась,
душой не очистилась… Столь страшно бывает демонское стреляние, столь велика злоба диавола
на облекшихся в куколь незлобия и в одежду иноческого бесстрастия!.. Искушение!.. Ох, это искушение!.. Придет оно — кто в силах отвратить его?.. Царит, владеет людьми искушение!.. Кто против него?..
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни
души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся
на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял
на одной ножке и гордо поглядывал то
на одну, то
на другую подругу жизни.
— Хороша Москва!.. Можно чести приписать!.. — с горечью сказала Манефа, поднимая наметку и сурово вскинув глазами
на Василья Борисыча. — Пекутся о
душах христианских! Соблюдают правую веру!
Не столько безобразия святопродавца Софрона и соблазны, поднявшиеся в старообрядской среде, мутили
душу ее, сколько он, этот когда-то милый сердцу ее человек, потом совершенно забытый, а теперь ставший врагом, злодеем, влекущим людей
на погибель…
Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими
на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти с Парашей под кровом родительским. От
души любила их Виринея. Как по покойницам плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
В таком тяжком раздумьи увидел Алексей Марью Гавриловну. Умильным взором и блеском непомеркшей красоты пригрела она изболевшее его сердце… Просияло
на темной
душе его.