Неточные совпадения
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком
доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка есть, что с печки уж лет пяток не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках,
на тот свет в лапотках…
Дом в два жилья, с летней светлицей
на вышке, с четырьмя боковушками, двумя светлицами по сторонам, с моленной в особой горнице.
В
доме прибрано все
на купецкую руку.
Таких токарен у осиповского тысячника было восемь,
на них тридцать станков стояло; да, кроме того,
дома у него, в Осиповке, десятка полтора ручных станков работало.
Отец тысячник выдаст замуж в
дома богатые, не у квашни стоять, не у печки девицам возиться,
на то будут работницы; оттого
на белой работе да
на книгах больше они и сидели.
У Патапа
на дворе,
У Максимыча в
домуДва теремушка стоят,
Золотые терема.
Ой Авсень, Таусень!..
— Ох, уж эта родня!.. Одна сухота, — плачущим голосом говорила Аксинья Захаровна. — Навязался мне
на шею!.. Одна остуда в
доме. Хоть бы ты его хорошенько поначалил, Максимыч.
— Слушай: у Данилы Тихоныча четыреста тысяч
на серебро капиталу, опричь
домов, заводов и пароходов.
Обобрали беднягу, как малинку, согнуло горе старика, не глядел бы
на вольный свет, бежал бы куда из
дому: жена воет не своим голосом, убивается; дочери ревут, причитают над покраденными сарафанами, ровно по покойникам.
— Я, батюшка, всей душой рад послужить, за твою родительскую хлеб-соль заработать, сколько силы да уменья хватит, и
дома радехонек и
на стороне — где прикажешь, — сказал красавец Алексей.
Бросила горшки свои Фекла; села
на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя
на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского
дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью
на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось
на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха
на своих соколиков и заревела в источный голос.
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста
на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с
домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же
на свете такая красота!»
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином
доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли
на службу сторонние, а затем свела речь
на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
И то у него
на уме было, что, забрав чересчур подрядной работы, много тысяч посуды надо ему по
домам заказать.
Фленушка ушла. У Алексея
на душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться.
На месте не сиделось ему: то в избе побудет, то
на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В
доме петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— Куда, чай, в
дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей
на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым
на версту не будет.
Зашабашили к обеду. Алексею не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что ведет в верхнее жилье
дома, и
на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел, как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей из Настиной светлицы. Уходя, она говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. —
Дома ли у отца стал токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как
на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и
дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Поставила Никитишна домик о край деревни, обзавелась хозяйством, отыскала где-то троюродную племянницу, взяла ее вместо дочери, вспоила, вскормила, замуж выдала, зятя в
дом приняла и живет теперь себе, не налюбуется
на маленьких внучат, привязанных к бабушке больше, чем к родной матери.
— Так… Так будет, — сказала Никитишна. — Другой год я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я
домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от
на примете, а то не поискать ли?
Прогуляв деньги, лошадей да коров спустил, потом из
дому помаленьку стал продавать, да года два только и дела делал, что с базара
на базар ездил: по субботам в Городец, по воскресеньям в Катунки, по понедельникам в Пучеж, — так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те же разъезды.
Чем в тесной кельенке жить
на задворище, не в пример лучше казалось ей похозяйничать в хорошем, просторном
дому.
«Что ж делать, говаривал, какая ни
на есть жена, а все-таки Богом дана, нельзя ж ее из
дому гнать».
Пропившийся Никифор занялся волчьим промыслом, но дела свои и тут неудачно повел. Раз его
на баране накрыли, вдругорядь
на корове. Последний-то раз случилось неподалеку от Осиповки. Каково же было Патапу Максимычу с Аксиньей Захаровной, как мимо
дому их вели братца любезного со звоном да с гиканьем, а молодые парни «волчью песню» во все горло припевали...
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в
дом, он еще капли в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась: руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не
на что, погулять не в чем. Украл бы что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
Самого хозяина не было
дома; уехал
на соседний базар посмотреть, не будет ли вывезено подходящей ему посуды.
А у Патапа Максимыча в
доме все
на ногах.
И благословение Божие почило
на добром человеке и
на всем
доме его: в семь лет, что прожила Груня под покровом его, седмерицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью.
А помрем мы с тобой, весь
дом и все добро, что останется, тоже
на три доли всем поровну…
А тут и по хозяйству не по-прежнему все пошло: в
дому все по-старому, и затворы и запоры крепки, а добро рекой вон плывет, домовая утварь как
на огне горит. Известно дело: без хозяйки
дом, как без крыши, без огорожи; чужая рука не
на то, чтобы в
дом нести, а чтоб из
дому вынесть. Скорбно и тяжко Ивану Григорьичу. Как делу помочь?.. Жениться?
Одно гребтит
на уме бедного вдовца: хозяйку к
дому сыскать не хитрое дело, было б у чего хозяйствовать;
на счастье попадется, пожалуй, и жена добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну мать чужу детищу?..
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в
дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит
на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
На другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в
дом Ивана Григорьича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
— Вот, кум, посмотри
на мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся: одну обварили, другую избили… Из
дому уедешь, только у тебя и думы — целы ли дети, друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю, что и делать…
Засиял в Вихореве осиротелый
дом Заплатина. Достатки его удвоились от приданого, принесенного молодой женой. Как сказал, так и сделал Патап Максимыч: дал за Груней тридцать тысяч целковых, опричь одежи и разных вещей. Да, опричь того, выдал ей капитал, что после родителей ее остался: тысяч пять
на серебро было.
На другом столе были расставлены заедки, какими по старому обычаю прежде всюду, во всех
домах угощали гостей перед сбитнем и взварцем, замененными теперь чаем.
— В годы взял. В приказчики.
На место Савельича к заведенью и к
дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне одному не углядеть; опять же по делам
дом покидаю
на месяц и
на два, и больше: надо
на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, —
на всяку послугу по
дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
Сидел Стуколов, склонив голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий
на родину, стал он в ней чужанином. Не то что людей, домов-то прежних не было; город, откуда родом был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел
на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой с родной стороны».
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать не смей… Вишь, что вздумала! Да я тебя в моленной
на три замка запру, шаг из
дому не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам, что ввек не забудешь… Шиш
на место!.. А вы, мокрохвостницы, что стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю, что до новых веников не забудете.
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных
домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру
на удивление, думает, как он мели да перекаты
на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
На первой неделе Великого поста Патап Максимыч выехал из Осиповки со Стуколовым и с Дюковым. Прощаясь с женой и дочерьми, он сказал, что едет в Красную рамень
на крупчатные свои мельницы, а оттуда проедет в Нижний да в Лысково и воротится домой к Середокрестной неделе, а может, и позже.
Дом покинул
на Алексея, хотя при том и Пантелею наказал глядеть за всем строже и пристальней.
—
На кого же дом-от покидаешь? Прежде Савельич, Царство ему Небесное, был, за всем, бывало, приглядит, теперь-то кто?
— Что ж, по-твоему,
на Никифора, что ли, дом-от покинуть? — рявкнул Патап Максимыч. — Так он в неделю весь его пропьет да и тебя самое в кабаке заложит.
Ро́нят деревья, волочат их к сплаву, вяжут плоты, тешут сосновые брусья, еловые чегени и копани [Чегень — еловое бревно от шести до двенадцати сажен длины, идет
на забойку в учугах
на каспийских и нижневолжских рыбных промыслах; копань, или кокора, — лесина с частью корня, образующая угольник, идет
на стройку судов,
на застрехи кровель крестьянских
домов и
на санные полозья.
Но вот, ровно белые мухи, запорхали в воздухе пушистые снежинки, тихо ложатся они
на сухую, промерзлую землю: гуще и гуще становятся потоки льющегося с неба снежного пуха; все белеет: и улица, и кровли
домов, и поля, и ветви деревьев.
На Ветлуге и отчасти
на Керженце в редком
доме брага и сыченое сусло переводятся, даром что хлеб чуть не с Рождества покупной едят.
— После Евдокии-плющихи, как домой воротимся, — отвечал Артемий. — У хозяина кажда малость
на счету… Оттого и выбираем грамотного, чтоб умел счет записать… Да вот беда — грамотных-то маловато у нас; зачастую такого выбираем, чтоб хоть бирки-то умел хорошо резать. По этим биркам аль по записям и живет у нас расчет. Сколько кто харчей из
дома на зиму привез, сколько кто овса
на лошадей, другого прочего — все ставим в цену. Получим заработки, поровну делим.
На Страшной и деньги по рукам.
На другой день, рано поутру, Патап Максимыч случайно подслушал, как паломник с Дюковым ругательски ругали Силантья за «лишние слова»… Это навело
на него еще больше сомненья, и, сидя со спутниками и хозяином
дома за утренним самоваром, он сказал, что ветлужский песок ему что-то сумнителен.
И казначей отец Михей повел гостей по расчищенной между сугробами, гладкой, широкой, усыпанной красным песком дорожке, меж тем как отец гостиник с повозками и работниками отправился
на стоявший отдельно в углу монастыря большой, ставленный
на высоких подклетах гостиный
дом для богомольцев и приезжавших в скит по разным делам.