Неточные совпадения
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с
собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не
моги забирать
себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Сядь-ка рядком, потолкуем ладком, — сказал Патап Максимыч, сажая Настю рядом с
собой и обнимая рукою стан ее. — Что, девка, раскручинилась? Молви отцу.
Может, что и присоветует.
А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что есть
мочи, оглушит до беспамятства, чтобы руками не хватался и спасителя вместе с
собой не утопил, да, схватив за волосы, — на берег.
— Да ты, крестнинька, от
себя это спрашиваешь? — сложив накрест руки и нахмурив брови, спросила Настя. — Аль,
может, тятенька велел тебе мысли мои выведывать?
— Так-то оно так, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч. — Только я, признаться сказать, не пойму что-то ваших речей… Не
могу я вдомек
себе взять, что такое вы похваляете… Неужели везде наши христиане по городам стали так жить?.. В Казани, к примеру сказать, аль у вас в Самаре?
Смущенная внезапным появлением Якима Прохорыча, Манефа не
могла выдержать его присутствия и ушла с Фленушкой к
себе в заднюю.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в
себе ветхого человека со всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в
себе сердце и сладкие его обольщения, едва
могла сдержать
себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
— Пятьдесят паев ты
себе возьми, вложивши за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело на лад пойдет. Не
сможешь один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича, что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело. Все барыши тоже на сто паев — сколько кому достанется.
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний,
может быть, человек, у
себя в зимнице такую же вещь держит.
— Обещался… Да кто его знает,
может, обманет; у ихнего брата завсегда так — на словах, как на санях, а на деле, как на копыле. Тут сиди
себе, сохни да сокрушайся, а он и думать забыл, — сказала Марьюшка.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. — Что за невидаль ваша первая гильдия? Мы люди серые, нам, пожалуй, она не под стать… Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал.
Может статься, капиталу-то у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за чего же я стану лишние хлопоты на
себя принимать?
Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: «Меня-де сам Патап Максимыч к
себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица…» И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не
могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным и стоскуется — опять к сестре на двор…
— Не твоего ума дело, — отрезал Патап Максимыч. — У меня про Якимку слова никто не
моги сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж
себя, ни в людях никто заикаться не смей…
Господь ведает, что у них меж
собой творилось — обман ли какой, на самом ли деле золото сыскали — не
могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж
собой были друзья велики…
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в
себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери
могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Ох, искушение! — со вздохом проговорил Василий Борисыч. — Боюсь, матушка, гнева бы на
себя не навести… И то на Вознесенье от Петра Спиридоныча письмо получил — выговаривает и много журит, что долго замешкался… В Москве, отписывает, много дела есть… Сами посудите —
могу ли я?
«Эх, грому на тя нет! — бранится сам про
себя Патап Максимыч. — Малого времени подождать не
мог!.. Что теперь наделал, пустая голова?.. И
себе навредил, и ее погубил, и меня обездолил… Ежа бы те за пазуху!»
Наконец все мужики были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил до
себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги, глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не
моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И то у Морковкина на уме было: не вышло б передряги за то, что накануне сманил он к
себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову — какая б нужда Алешку в приказ привела.
Успокоив, сколь
могла, матушку и укрыв ее на постели одеялом, пошла было гневная Устинья в Парашину светлицу, но, проходя сенями, взглянула в окошко и увидела, что на бревнах в огороде сидит Василий Борисыч… Закипело ретивое…
Себя не помня, мигом слетела она с крутой лестницы и, забыв, что скитской девице не след середь бела дня, да еще в мирском доме, видеться один на один с молодым человеком, стрелой промчалась двором и вихрем налетела на Василья Борисыча.
Как ни старалась Устинья Московка попасть в передние горницы, где возлюбленный ее, чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, — никак не
могла: Манефа приказала ей быть при
себе неотлучно…
— Чего ведь не придумают! — продолжал Патап Максимыч. — Человеку от беды неминучей надо спастись, и для того стоит ему только клобук да манатью на
себя вздеть… Так нет, не смей, не
моги, не то в старцах на всю жизнь оставайся… В каком это Писании сказано?.. А?.. Ну-ка, покажи — в каком?
Но ведь я, матушка, высоко о
себе не полагаю и никак не
могу вменить в правду ваших обо мне слов, будто я церкви уж так надобен, что без меня и обойтись нельзя…
— Надивиться не
могу я вашей болезни, сударыня, — молвила Манефа. — Кажись, и лежать не лежите, и боли, как сказываете, нет никакой, а ровно свечка вы таете; жалость даже смотреть, на
себя не похожи стали…
На ту пору у Колышкина из посторонних никого не было. Как только сказали ему о приходе Алексея, тотчас велел он позвать его, чтоб с глазу на глаз пожурить хорошенько: «Так, дескать, добрые люди не делают, столь долго ждать
себя не заставляют…» А затем объявить, что «Успех» не
мог его дождаться, убежал с кладью до Рыбинска, но это не беда: для любимца Патапа Максимыча у него на другом пароходе место готово, хоть тем же днем поступай.
Лежи со усердием, двинуть перстом не
моги, дыханье в
себе удержи…
— Мать Юдифа во всем со мной согласна, а за ней и все Улангерски обители пойдут, — сказала Манефа. — А коли сказать тебе, друг мой, откровенно, сама-то я сильно еще колеблюсь… Ни на что решиться не
могу… Ум раздвоенный, а дело великое!.. Колеблюсь!.. Себя-то бы вечно не погубить, да и других бы в напасть не ввести.
Искусно после того поворотил Василий Борисыч рассуждения матерей на то, еретики ли беспоповцы, или токмо в душепагубном мудровании пребывают… Пошел спор по всей келарне. Забыли про Антония, забыли и про московское послание. Больше часа проспорили, во всех книгах справлялись, книг с десяток еще из кладовой притащили, но никак не
могли решить, еретики ли нет беспоповцы. А Василий Борисыч сидит
себе да помалкивает и чуть-чуть ухмыляется, сам про
себя думая: «Вот какую косточку бросил я им».
Наврала на
себя я, девицы, что
могла б хоть сегодня же свадьбу уходом сыграть.
— Не снести мне, матушка!.. Молода еще я — не
могу за
себя поручиться, — взволнованным голосом ответила Фленушка, и тревожные слезы послышались в упавшем ее голосе.
— Сегодня не оченно много пели, — ответил Василий Борисыч. — Надо ж на прощанье попеть… Хоть матушка Манефа меня и обидела, а все-таки я, поминаючи, каково ласково она приняла меня и всячески у
себя в обители упокоила, готов послужить ей, чем только
могу.
Барином
мог бы Сушило век свой прожить, да гордость его обуяла, думал о
себе, что умней самого архиерея, и от каждого требовал, чтоб десницу его лобызали.
— Помилуйте, почтеннейший господин Чапурин, как же возможно вашу хлеб-соль нам позабыть? — молвил Алексей. — Хоша в те времена и в крестьянстве я числился, никакого авантажу за
собой не имел, однако ж забыть того не
могу… Справляй, справляй, а ты, Марья Гавриловна… Не можно того, чтоб не угостить господина Чапурина. Сами у него угощались, и я и ты.
Неточные совпадения
Как рано
мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно был он молчалив, // Как пламенно красноречив, // В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть
себя! // Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а порой // Блистал послушною слезой!
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! //
Могу ли их
себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Быть
может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять
могла. Поэта, // Быть
может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть
может, унесла с
собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.
Мечтам и годам нет возврата; // Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И,
может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит не раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо свои листы // Меняет с каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать
собою: // Не всякий вас, как я, поймет; // К беде неопытность ведет».
«Мой дядя самых честных правил, // Когда не в шутку занемог, // Он уважать
себя заставил // И лучше выдумать не
мог. // Его пример другим наука; // Но, боже мой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, // Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, // Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать про
себя: // Когда же черт возьмет тебя!»