Неточные совпадения
Настя да Параша в обители матушки Манефы и «часовник» и все двадцать кафизм псалтыря наизусть затвердили, отеческие книги читали бойко, без запинки,
могли справлять уставную службу по «Минее месячной»,
петь по крюкам, даже «развод демественному и ключевому знамени» разумели.
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем о мирском,
был бы ей окрик, пожалуй, и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов и всего эдакого духовного — статья иная, тут не муж, а жена голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса
может и лестовкой мужа отстегать.
— А вот как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, — с притворным негодованьем сказала Аксинья Захаровна, — так и
будешь знать, какая слава!.. Ишь что вздумала!.. Пусти их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки вы молодые, дочери отецкие: след ли вам по ночам хвосты
мочить?
У Аксиньи руки опустились. Жаль ей
было расставаться с дочерями, и не раз говаривала она мужу, что Настя с Парашей не перестарки, годика три-четыре
могут еще в девках посидеть.
— Ничего такого статься не
может, Аксинья Захаровна, — успокаивал ее Пантелей. — Никакого вреда не
будет. Сама посуди: кто накроет?.. Исправник аль становой?.. Свои люди. Невыгодно им, матушка, трогать Патапа Максимыча.
И умен же Алеша
был, рассудлив не по годам, каждое дело по крестьянству не хуже стариков
мог рассудить, к тому же грамотой Господь его умудрил.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку он по силе своей рад
был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не
мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
— Не
можем, Патап Максимыч; совсем злые люди нас обездолили; надо
будет с годок в людях поработать, — отвечал Алексей. — Родители и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки; всякую, какую хошь, и касатую, и тонкую, и бо́скую, и межеумок, и крестовую режет. К пальме даже приучен — вот как бы хозяин ему такой достался, чтобы пальму точить…
— Нет, не
могу ворот запереть, — отвечала игуменья. — Нельзя… Господь сказал: «Грядущего ко мне не изжену»… Должна
буду принять.
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не
будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пó
мочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не
будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что
может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна
была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Особенно по весне, как дома меня не
будет, — говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько. Летом до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить, за околицу одних не пускай, всяко
может случиться.
— Спросту!.. Как же!.. — возразил Патап Максимыч. — Нет, у ней что-нибудь да
есть на уме. Ты бы из нее повыпытала,
может, промолвится. Только не бранью, смотри, не попреками. Видишь, какая нравная девка стала, тут грозой ничего не поделаешь… Уж не затеяно ли у ней с кем в скиту?
— Чтоб отец твоих слез не видал, — повелительно сказала Фленушка. — Он крут, так и с ним надо
быть крутой. Дело на хорошей дороге, не испорть. А про Алексея отцу сказать и думать не
моги.
Я старуха старая, в эти дела вступаться не
могу, а ты свекра должна почитать, потому что он всему дому голова и тебя
поит, кормит из милости».
А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что
есть мочи, оглушит до беспамятства, чтобы руками не хватался и спасителя вместе с собой не утопил, да, схватив за волосы, — на берег.
Сколь ни силен, сколь ни могуч
был в своем околотке Патап Максимыч, не
мог ничего сделать для выручки шурина. Ни грозой, ни просьбой, ни деньгами тут ничего не поделаешь. Обычай хранят, чин справляют — мешаться да перечить тут нельзя никому.
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не
мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно
было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты
есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет,
могут тебя люди разбить. Мало ль
есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою
была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и
могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой
быть не
смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не
будет.
— Что?.. Не во сне?.. Ха-ха-ха!.. Обезумел?.. Постой, впереди не то еще
будет, — хохотала изо всей
мочи Фленушка.
— Разве
есть за Волгой золото?
Быть того не
может! Шутки ты шутишь над нами, — сказал удельный голова.
— Я вам, сударыня Аксинья Захаровна, про одного моего приятеля расскажу, — продолжал старик Снежков. — Стужин
есть, Семен Елизарыч, в Москве. Страшный богач: двадцать пять тысяч народу у него на фабриках кормится. Слыхали, поди, Патап Максимыч, про Семена Елизарыча? А
может статься, и встречались у Макарья — он туда каждый год ездит.
— Много
может молитва праведника, — с набожным вздохом промолвила Аксинья Захаровна. — Един праведник за тысячу грешников умоляет… Не прогневался еще до конца на нас, грешных, Царь Небесный, посылает в мир праведных… Вот и у нас своя молитвенница
есть… Сестра Патапу-то Максимычу, матушка Манефа комаровская.
Может, слыхали?
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не
было.
Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка
есть, она на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.
Нелюдно бывает в лесах летней порою. Промеж Керженца и Ветлуги еще лесует [Ходить в лес на работу, деревья ронить.] по несколько топоров с деревни, но дальше за Ветлугу, к Вятской стороне, и на север, за Лапшангу, лесники ни ногой, кроме тех мест, где липа растет. Липу драть, мочало
мочить можно только в соковую [Когда деревья в соку, то
есть весна и лето.].
— А по какому же еще? — быстро подхватил Стуколов и, слегка нахмурясь, строго взглянул на отца Михаила. — Какие еще дела
могут у тебя с Патапом Максимычем
быть? Не службу у тебя в часовне
будет он править… Других делов с ним нет и
быть не должно.
Паломник с утра еще жаловался, что ему нездоровится. За обедом почти ничего не
ел и вовсе не
пил. Когда отец Михаил водил Патапа Максимыча по скиту, он прилег, а теперь слабым, едва слышным голосом уверял Патапа Максимыча, что совсем разнемогся: головы не
может поднять.
— У Дюкова,
может,
есть?.. — сказал отец Михаил.
Барин очень удивился, но не
мог понять материнского вопля; по-русски не больно горазд
был…
— Не
может этого
быть, — решительно сказал Сергей Андреич.
Задумался Патап Максимыч. Не клеится у него в голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить, а он ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их знает,
может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, — а отец-то Михаил?.. Нет, не можно тому
быть… старец благочестивый, игумен домовитый… Как ему на мошенстве стоять?..»
Здесь не только
могли обедать все жительницы Манефиной обители, — а
было их до сотни, — доставало места и посторонним, приходившим из деревень на богомолье или погостить у гостеприимных матерей и послаще
поесть за иноческой трапезой.
И уж столько
было промеж них сраму, столько
было искушения, что и сказать тебе не
могу.
— Не
могу верно тебе доложить, — отвечала София, — а вечор мать Виринея говорила, что на Сырную неделю масла
будет достаточно, с завтрашнего дня хотела творог да сметану копить.
— Да. А ты слушай: только увидела она его, сердце у ней так и закипело. Да без меня бы не вышло ничего, глаза бы только друг на друга пялили… А что в ней, сухой-то любви?.. Терпеть не
могу… Надо
было смастерить… я и смастерила — сладились.
А пуще всего в люди давать не
моги, потому это баловство одно, как
есть малодушие и больше ничего.
В своих часовнях и моленных не
могут они устраивать смотрин «страха ради иудейска», то
есть, попросту говоря, страха ради полиции, не допускающей больших раскольничьих сборищ.
— Не
могу сказать, а должно
быть, немалый… Гаврило же Маркелыч только на наличные торгует, грошом не кредитуется, — отвечал Евграф.
— Какая тут обида? — кричал Масляников. — Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится? Что хочу, то с ним и делаю — хочу — с кашей
ем, хочу — масло из него пахтаю. Какая ему от меня обида
быть может?
—
Может, и
есть, да не из той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли
будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то
было… Что
было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не
могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме
было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Отобьешься тут!.. Как же!.. — возразил Патап Максимыч. — Тут на каждого из нас,
может, десятка по два зверья-то
было… Стуколову спасибо — надоумил огонь разложить… Обложились кострами. На огонь зверь не идет — боится.
— Не твоего ума дело, — отрезал Патап Максимыч. — У меня про Якимку слова никто не
моги сказать… Помину чтоб про него не
было… Ни дома меж себя, ни в людях никто заикаться не смей…
Каждое происходит на особом месте, где,
быть может, во время оно совершались языческие праздники Яриле.] гулять…
— Объехали, — сказал Родион. — Ему, слышь, прописано у нас
быть да у вас в Комарове. Поедет ли, нет ли в Улангер, наверно тебе сказать не
могу…
— Вот какое положение! — сказал он, выйдя на крыльцо. — Родион пропал… Родионушка! — крикнул он, сколько
было мочи.
—
Может, и питерский, — согласилась Фленушка. — А голосок-от каков!.. Как
есть соловей.
Господь ведает, что у них меж собой творилось — обман ли какой, на самом ли деле золото сыскали — не
могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж собой
были друзья велики…