Неточные совпадения
— Уж что ни скажешь ты, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Про родных дочерей неподобные слова
говоришь! Бога-то побоялся бы да
людей постыдился бы.
— Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!.. Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так
говорил тот
человек хриплым голосом.
Беспременно,
говорит, накрою Чапурина в моленной на службе, ноне-де староверам воля отошла: поеду,
говорит, в город и докажу, что у Чапуриных в деревне Осиповке моленна, посторонни
люди в нее на богомолье сходятся.
— Да что же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, —
говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не
человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него,
человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи
люди посылает? Ведь ты
говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в
людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком
поговори.
— Как ты смеешь, —
говорит Никифору, — в казенном месте буянить? Как ты смеешь вольну солдатку бить? Она тоже, —
говорит, —
человек казенный!
— Меня, старуху, красавица, не обманешь, —
говорила Никитишна, смотря Насте прямо в глаза. — Вижу я все. На
людях ты резвая, так и юлишь, а как давеча одну я тебя подсмотрела, стоишь грустная да печальная. Отчего это?
Самый вздорный
человек, самый охочий до ссор и брани стихал на глазах кроткой разумницы и потом сам на стороне
говорил, что при Аграфене Петровне вздорить никак не приходится.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я
говорю для того, что ты баба. Стары
люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет, могут тебя
люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый
человек перед ним
говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Ах, Грунюшка моя, Грунюшка! —
говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. — Ангельская твоя душенька!.. Отец твой с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в чем перед Господом, искупила ты грехи родительские. Стар я
человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..
Как Никитишна ни спорила, сколько ни
говорила, что не следует готовить к чаю этого стола, что у хороших
людей так не водится, Патап Максимыч настоял на своем, убеждая куму-повариху тем, что «ведь не губернатор в гости к нему едет, будут
люди свои, старозаветные, такие, что перед чайком от настоечки никогда не прочь».
— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите
говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи сказать, этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и сам в чужих
людях не брезгует… На этом уж извините…
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге,
говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я —
человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
— Ладно ль это будет, кормилец? Сам посуди, что
люди зачнут
говорить: хозяин в отлучке, дочери невесты, молодой парень с ними ест да пьет… И не знай чего наскажут! —
говорила Аксинья Захаровна.
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь
людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не было. Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она на путь выведет. Не бойся,
говорю я тебе.
— Ты, ваше степенство, неделями считай; мы ведь
люди неграмотные — считать по дням не горазды, —
говорила артель.
— Дело
говоришь, — заметил дядя Онуфрий, — лишний
человек в пути не помеха. Кидай, ребята! — промолвил он, обращаясь к лесникам, снова принимаясь за шапку.
— Про клады
говорю, — отвечал Артемий. — По нашим лесам кладов много зарыто. Издалека
люди приходят клады копать…
— Как же будет у нас? — продолжал Патап Максимыч. — Благословляй, что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем… Ну, Яким Прохорыч, так уж и быть, опоганимся, да вплоть до Святой и закаемся… Право же
говорю, дорожным
людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На что мастерица посты разбирать, и та в пути разрешает.
— Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному
человеку!
Говорил ведь я тебе, что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при чем… Да признаться, и не разумею, что такое за грамматическое учение, что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
— На все горазд отец Михаил, —
говорил он Дюкову, — а уж насчет бани, просто сказать, первый
человек на свете.
— Что ж, дело доброе, коли
человек надежный. Облегчение от трудов получишь, болезный ты мой, —
говорил отец Михаил.
— Надежный
человек, — молвил Патап Максимыч. — А
говорю это тебе, отче, к тому, что если, Бог даст, уверюсь в нашем деле, так я этого самого Алексея к тебе с известьем пришлю. Он про это дело знает, перед ним не таись. А как будет он у тебя в монастыре, покажи ты ему все свое хозяйство, поучи парня-то… И ему пригодится, и мне на пользу будет.
Говорили Колышкину приятели: зачем так делает, хороших
людей обижает, сажая за один стол со всякою чернотой да мелкотой.
— Невдомек! — почесывая затылок, молвил Патап Максимыч. — Эка в самом деле!.. Да нет, постой, погоди, зря с толку меня не сшибай… — спохватился он. — На Ветлуге
говорили, что этот песок не справское золото; из него, дескать, надо еще через огонь топить настоящее-то золото… Такие
люди в Москве, слышь, есть. А неумелыми руками зачнешь тот песок перекалывать, одна гарь останется… Я и гари той добыл, — прибавил Патап Максимыч, подавая Колышкину взятую у Силантья изгарь.
«Жили в лесу, молились пенью, венчались вкруг ели, а черти им пели» — так
говаривали московские
люди про лесных обитателей Заволжского края…
— Касатушки вы мои!.. Милые вы мои девчурочки!.. — тихонько
говорила она любовно и доверчиво окружавшим ее девицам. — Живите-ка, голубки, по-Божески, пуще всего никого не обидьте, ссор да свары ни с кем не заводите, всякому
человеку добро творите — не страшон тогда будет смертный час, оттого что любовь все грехи покрывает.
— Эх, други мои любезные, — молвит на то Гаврила Маркелыч. — Что за невидаль ваша первая гильдия? Мы
люди серые, нам, пожалуй, она не под стать…
Говорите вы про мой капитал, так чужая мошна темна, и денег моих никто не считал. Может статься, капиталу-то у меня и много поменьше того, как вы рассуждаете. Да и какой мне припен в первой гильдии сидеть? Кораблей за море не отправлять, сына в рекруты все едино не возьмут, коль и по третьей запишемся, из-за чего же я стану лишние хлопоты на себя принимать?
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого
человека, одна как перст, одна голова в поле, не с кем
поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа...
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели,
говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве можно
человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный
человек — чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея…
Говорила ему после того Аксинья Захаровна: «Хоть, мол, Алексей
человек и хороший, кроткий и тихий, да ладно ли,
говорит, будет молодому парню быть у нас в приближенье?
Не раз я ему
говаривала и от Писания вычитывала: «Послушай меня, скудоумную, не хуже тебя
люди речи мои слушают: не возносися гордостью.
— И в миру смирение хвалы достойно, —
говорила Манефа, опустив глаза и больше прежнего понизив голос. — Сказано: «Смирением мир стоит: кичение губит, смирение же пользует… Смирение есть Богу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение,
людям утешение…»
— Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка
человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему
человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да
говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
— Что и
говорить, Пантелеюшка! — вздохнув, молвила Таифа. — Рассеял враг по
людям злобу свою да неправду, гордость, зависть, человеконенавидение! Ох-хо-хо-хо!
— Да сказывай все пó ряду, Пантелеюшка, — приставала Таифа. — Коли такое дело, матушка и впрямь его разговорить может. Тоже сестра, кровному зла не пожелает… А
поговорить учительно да усовестить
человека в напасть грядущего, где другую сыскать сýпротив матушки?
И про то сказал, что
люди к тому делу есть у него на примете, да и сам,
говорит, я того дела маленько мерекаю…
— Молчи,
говорят тебе, — топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя. — Бессовестный ты
человек!.. Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану… Слышишь — нипочем… Только вот что скажу я тебе, молодец… Коль заведется у тебя другая — разлучнице не жить… Да и тебе не корыстно будет… Помни мое слово!
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не
говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от
людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Нет, — отвечал Алексей. — Светел ликом и добр. Только ласку да приятство видел я на лице его, а как вскинул он на меня глазами, показались мне его глаза родительскими: такие любовные, такие заботные. Подхожу к нему… И тут… ровно шепнул мне кто-то: «От сего
человека погибель твоя». Так и
говорит: «От сего
человека погибель твоя». Откуда такое извещение — не знаю.
— Не ври, парень, по глазам вижу, что знаешь про ихнее дело… Ты же намедни и сам шептался с этим проходимцем… Да у тебя в боковуше и Патап Максимыч, от
людей таясь, с ним
говорил да с этим острожником Дюковым. Не может быть, чтоб не знал ты ихнего дела. Сказывай… Не ко вреду спрашиваю, а всем на пользу.
— А ты толком
говори, речь-то не заворачивай!.. Зачем они нехорошие
люди? Что приметил за ними? — спрашивал Патап Максимыч.
—
Говорю тебе, пятнадцать, — сказал Родион. — Хоть
людей спроси, — прибавил он, указывая на Дементия.
— Кто б это такой? —
говорила она. — Не здешний, не окольный, а наезжих гостей, кажись, во всем Комарове нет… Что за
человек?
И сначала духовно мы ликовали, Василий Борисыч: наконец-то,
говорили, явися благодать Божия, спасительная всем
человекам…
— Пожалуйте, гость дорогой… Вот сюда пожалуйте, —
говорила она, проводя Василия Борисыча по внутренним закоулкам игуменьиной «стаи», мимо разных чуланов и боковуш, середи которых непривычному
человеку легко было заблудиться.
— Скоренько же ты приятелей-то наживаешь, — сказал Колышкин. — А пословица, кажись,
говорит, что
человека узнать — куль соли с ним съесть.
— Что?..
Говорил я тебе?.. — молвил Сергей Андреич. — Видишь, каков твой отец Михаил… Вот тебе и душа
человек, вот те и богомолец!.. Известное дело — вор завсегда слезлив, плут завсегда богомолен… Письмо-то хозяйское где? — спросил он Алексея.