Неточные совпадения
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что
как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков…
Как они, так и мы. А что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце не
хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что
хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
Алексей
хотел идти из подклета,
как дверь широко распахнулась и вошла Настя. В голубом ситцевом сарафане с белыми рукавами и широким белым передником, с алым шелковым платочком на голове, пышная, красивая, стала она у двери и, взглянув на красавца Алексея, потупилась.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисе́и сродственник; деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем с ума сошла по нем;
как уехал, так в прорубь кинуться
хотела, руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше все с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
— Столы
хочу строить, — ответил он. — Пусть Данило Тихоныч поглядит на наши порядки, пущай посмотрит,
как у нас, за Волгой, народ угощают. Ведь по ихним местам, на Низу, такого заведения нет.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец с матерью вживе — выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело
какое, — прибавил он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой только и на уме,
как бы замуж, а на речах: «не
хочу» да «не пойду».
— Заладил себе,
как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть
хотят, а взять неоткуда.
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость скажу. Не
хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач
какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
— Знаешь ты,
какие строгие наказы из Питера насланы?.. Все скиты вконец
хотят порешить, праху чтоб ихнего не осталось, всех стариц да белиц за караулом по своим местам разослать… Слыхала про это?
По приказу Патапа Максимыча зачали у него брагу варить и сыченые квасы из разных солодов ставить. Вари большие: ведер по́ сороку. Слух, что Чапурин на Аксинью-полухлебницу работному народу задумал столы рядить, тотчас разнесся по окольным деревням. Все деревенские, особенно бабы, не мало раздумывали, не мало языком работали, стараясь разгадать,
каких ради причин Патап Максимыч не в урочное время
хочет народ кормить.
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат
как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо, говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь — иди куда
хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати лет и больше она повинна у отца с матерью в работницах жить.
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. —
Как подумаю, что будет впереди, сердце так и замрет… Научила ты меня,
как с тятенькой говорить… Ну, смиловался, год не
хочет про свадьбу поминать… А через год-от что будет?
— А
как он не
захочет? — понизив голос, спросила Настя.
Хотя Фленушка только о том Насте и твердила, что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала, что шутит она… И вдруг перед ней,
как из земли вырос, — стоит Алексей.
—
Как так казенная, — закричал Никифор. — Она жена моя венчанная. Мое добро, сколь
хочу, столько и колочу.
— А ну-ка, докажи! — кричала Мавра. — А ну-ка, докажи!
Какие такие проезжающие попы?.. Что это за проезжающие?.. Я церковница природная, никаких ваших беглых раскольницких попов знать не знаю, ведать не ведаю… Да знаешь ли ты, что за такие слова в острог тебя упрятать могу?.. Вишь,
какой муж выискался!.. Много у меня таких мужьев-то бывало!.. И знать тебя не
хочу, и не кажи ты мне никогда пьяной рожи своей!..
— Так-то так, уж я на тебя
как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот что, кумушка,
хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя же их спать положить.
—
Какое не прочь, Грунюшка! — грустно ответила Аксинья Захаровна. — Слышать не
хочет. Такие у нас тут были дела, такие дела, что просто не приведи Господь. Ты ведь со мной спать-то ляжешь, у меня в боковушке постель тебе сготовлена.
Как улягутся, все расскажу тебе.
— У нас обретается, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Намедни приволокся
как есть в одной рубахе да в дырявом полушубке, растерзанный весь…
Хочу его на Узени по весне справить, авось уймется там; на сорок верст во все стороны нет кабака.
Воды в той степи мало, иной раз два дня идешь,
хотя б калужинку
какую встретить; а
как увидишь издали светлую водицу, бежишь к ней бегом, забывая усталость.
Чего ни
захотел,
как по щучьему веленью все перед тобой…
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от
какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж того
хочет, а муж голова.
— Ну ее совсем, — молвит, бывало, Матренушка. — И знать ее не
хочу! Спокойней, девушки, спится,
как ни по ком не гребтится.
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!..
Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей
хочешь… А то — сам денег ни гроша, а в половине… На что это похоже?.. За что?
—
Как сказано, так и будет, а не
хочешь, других охотников до золота найдем, — спокойно ответил Стуколов.
Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет
как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не
захочет дурить…
— Это уж не мое дело, с артелью толкуй.
Как она
захочет, так и прикажет, я тут ни при чем, — ответил дядя Онуфрий.
— Это уж твое дело…
Хочешь всю артель бери — слова не молвим — все до единого поедем, — заголосили лесники. — Да зачем тебе су́столько народу?.. И один дорогу знает… Не мудрость
какая!
— На базаре дешевле не купишь, а в лесу
какая им цена? — подхватили лесники. — Здесь этого добра у нас вдоволь…
Хочешь, господин купец, скинем за волочки для твоей милости шесть рублев три гривны…
Как раз три целковых выйдет.
А коли
какое стороннее дело подойдет, вот хоть бы ваше, тут он ни при чем, тут уж артель что
хочет, то и делает.
— А
как же, — отвечал Артемий. — Есть клады, самим Господом положенные, — те даются человеку, кого Бог благословит… А где, в котором месте, те Божьи клады положены, никому не ведомо. Кому Господь
захочет богатство даровать, тому тайну свою и откроет. А иные клады людьми положены, и к ним приставлена темная сила. Об этих кладах записи есть: там прописано, где клад зарыт,
каким видом является и
каким зароком положен… Эти клады страшные…
— Береги свои речи про других, мне они не пригожи, — с сердцем ответил Патап Максимыч. —
Хочешь, на обратном пути в Комаров завернем? Толкуй там с матерью Манефой… Ты с ней
как раз споешься: что ты, что она — одного сукна епанча, одного лесу кочерга.
— Да что ж ты ругаешься, Якимушка?.. Ведь он и без того
хотел в город ехать, — оправдывался игумен. —
Как же бы я перечить-то стал ему, сам рассуди.
Другой, наживя богатство, вздуется,
как тесто на опаре… близко не подходи: шагает журавлем, глядит козырем и, кроме своего же брата богатея, знать никого не
хочет.
— Теперь мне все
как на ладо́нке, — сказал Колышкин. — Подумай, Патап Максимыч, статочно ли дело, баклушнику бобра заместо свиньи продать?.. Фунт золота за сорок целковых!.. Сам посуди!.. Заманить тебя
хотят — вот что!.. Много ль просили? Сказывай, не таи…
— А я-то про что тебе говорю? — сказал Колышкин, вдоль и поперек знавший своего крестного. — Про что толкую?.. С первого слова я смекнул, что у тебя на уме… Вижу,
хочет маленько поглумиться, затейное дело правским показать… Ну что ж, думаю, пущай его потешится… Другому не спущу, а крестному
как не спустить?..
Но попы хлыновцы знать не
хотели Москвы: пользуясь отдаленностью своего края, они вели дела по-своему, не слушая митрополита и не справляясь ни с
какими уставами и чиноположениями.
Письмо из Москвы пришло, писал Евграф Макарыч, что отец согласен дать ему благословенье, но наперед
хочет познакомиться с Гаврилой Маркелычем и с будущей невесткой. Так
как наступала Макарьевская ярмарка, Евграф Макарыч просил Залетова приехать в Нижний с Марьей Гавриловной. Тут только сказали Маше про сватовство. Ответила она обычными словами о покорности родительской воле: за кого, дескать, прикажете, тятенька, за того и пойду, а сама резвей забегала по саду, громче и веселей запела песни свои.
—
Какая тут обида? — кричал Масляников. — Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится? Что
хочу, то с ним и делаю —
хочу — с кашей ем,
хочу — масло из него пахтаю.
Какая ему от меня обида быть может?
— Да
как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много.
Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а
как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не
хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над
каким ни на есть человеком покуражиться…
— Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие
хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая — и,
как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
— Право, не придумаю,
как бы это уладить, — сказала Марья Гавриловна. — Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна… Работницы они хорошие, а куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке — слышать не
хочет.
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего
захочет, все перед ним само выкладáется. Ино дело бедному… Ему только на ум
какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
И много и долго размышляла Настя про злую судьбу свою, про свою долю несчастную. Стоит в молельной, перебирает рукой шитую бисером и золотом лестовку, а сама все про беду свою думает, все враг Алешка на ум лезет. Гонит Настя прочь докучные мысли про лиходея, не
хочет вспоминать про губителя, а он тут
как тут…
— А
как тетенька-то помрет?.. Тогда что?.. Разве не будешь в те поры каяться, что не
хотела пустить меня проститься с ней?.. — тростила свое Настя.
— Чтой-то, парень? — дивился Пантелей. — Голова так и палит у тебя, а сам причитаешь, ровно баба в родах?.. Никак, слезу ронишь?.. Очумел, что ли, ты, Алексеюшка?.. В портках, чать, ходишь, не в сарафане,
как же тебе рюмы-то распускать… А ты рассказывай, размазывай толком, что
хотел говорить.
Оставшись с глазу на глаз с Алексеем, Патап Максимыч подробно рассказал ему про свои похожденья во время поездки: и про Силантья лукерьинского,
как тот ему золотой песок продавал, и про Колышкина,
как он его испробовал, и про Стуколова с Дюковым,
как они разругали Силантья за лишние его слова. Сказал Патап Максимыч и про отца Михаила, прибавив, что мошенники и такого Божьего человека,
как видно,
хотят оплести.
— А ты не верещи,
как свинья под ножом… Ей говорят: «советовать
хочу», а она верещать!.. — еще громче крикнул Патап Максимыч. — Услышать могут, помешать… — сдержанно прибавил он.
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
«Кто добра не
хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю,
как быти,
как коня смирити...
— Видишь!.. И не будет у нас согласья с Москвой… Не будет!.. Общения не разорвем, а согласья не будет!.. По-старому останемся,
как при бегствующих иереях бывало…
Как отцы и деды жили, так и мы будем жить… Знать не
хотим ваших московских затеек!..
— Гляди,
каки вежливы гости наехали. Девица зовет чай его пить, приятную беседу с ним
хочет вести, а он ровно бык перед убоем — упирается. Хватай под руки бесстыжего — тащи в горницу.