Неточные совпадения
Поспорь эдак Аксинья Захаровна с сожителем
о мирском, был бы ей окрик, пожалуй,
и волосник бы у ней Патап Максимыч поправил. А насчет скитов да лесов
и всего эдакого духовного — статья иная, тут не муж, а жена голова. Тут Аксиньина воля; за хульные словеса может
и лестовкой мужа отстегать.
—
О, чтоб вас тут, непутные!.. — вздрогнув от первых звуков песни, заворчала Аксинья Захаровна, хоть величанье дочерей
и было ей по сердцу. По старому обычаю, это не малый почет. —
О, чтоб вас тут!..
И свят вечер не почитают, греховодники! Вечор нечистого из деревни гоняли, сегодня опять за песни… Страху-то нет на вас, окаянные!
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. —
И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот
и все. Ни смотрин, ни сговора не будет;
и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой
о чем
и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори.
— По каким делам ко мне пришел? — спросил Патап Максимыч, скидая тулуп
и обтирая сапоги
о брошенную у порога рогожку.
Возвращаясь в Поромово, не
о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги
и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не
о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых
и ни
о чем другом не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным
и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату
и там стала расспрашивать Евпраксию
о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами
и слышать про них не хотят.
И, увлекшись воспоминаньями
о скитских супрядках, Фленушка вполголоса запела...
Поутру на другой день вся семья за ведерным самоваром сидела. Толковал Патап Максимыч с хозяйкой
о том, как
и чем гостей потчевать.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы
и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только
о том теперь
и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно
и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней
о том никогда не бывало.
И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас таких молодых
и не постригают.
Она взглянула вниз, опершись грудью
о перила
и свесив голову.
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему
о желанье надеть черную рясу, она ушла в свою светелку
и заперлась на крюк. Не один раз подходила к двери Аксинья Захаровна;
и стучалась,
и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы не образумят ли девку, но дверь не отмыкалась,
и в светлице было тихо, как в гробу.
— Нет, Фленушка, совсем истосковалась я, — сказала Настя. — Что ни день, то хуже да хуже мне. Мысли даже в голове мешаются. Хочу
о том,
о другом пораздумать; задумаю, ум ровно туманом так
и застелет.
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу. Чего во сне не снилось,
о чем если иной раз
и приходило на ум, так разве как
о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
Хотя Фленушка только
о том Насте
и твердила, что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала, что шутит она…
И вдруг перед ней, как из земли вырос, — стоит Алексей.
Бледное лицо Насти багрецом подернуло. Встала она с места
и, опираясь
о стол рукою, робко глядела на вошедшего. А он все стоит у притолоки, глядит не наглядится на красавицу.
Поставила Никитишна домик
о край деревни, обзавелась хозяйством, отыскала где-то троюродную племянницу, взяла ее вместо дочери, вспоила, вскормила, замуж выдала, зятя в дом приняла
и живет теперь себе, не налюбуется на маленьких внучат, привязанных к бабушке больше, чем к родной матери.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли
и Никитишна девушек отгадывать. Оттого
и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела
о другом, тотчас оправилась.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза
и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я
о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была,
и тогда уж думала: как ты меня призрел, так
и мне надо сирот призирать. Этим только
и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
Ни жива ни мертва сидела Настя. Аграфена Петровна заводила с ней речь
о том,
о другом, ничего та не слыхала, ничего не понимала
и на каждое слово отвечала невпопад.
— Постой, постой маленько, Яким Прохорыч, — молвила Аксинья Захаровна, подавая Стуколову чашку чая. — Вижу,
о чем твоя беседа будет… Про святыню станешь рассказывать… Фленушка! Подь кликни сюда матушку Манефу. Из самого, мол, Иерусалима приехал гость, про святые места рассказывать хочет… Пусть
и Евпраксеюшка придет послушать.
— Что делать, сударыня? — продолжал Снежков. — Слабость, соблазн, на всякий час не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, вычитает ему все, что следует, а напоследок смилуется
и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем, только веру крепко храни… Будешь веру хранить,
о грехах не тужи: замолим».
— Постой, постой, мое дитятко, милая моя, сердечная ты моя девочка!.. Как бы знала ты!..
О Господи, Господи, не вмени во грех рабе твоей!.. Сердце чисто созижди во мне, Боже,
и дух прав обнови во утробе моей, отжени от мене омрачение помыслов… Уйди, Фленушка, уйди… Кликни Евпраксеюшку с Анафролией… Ступай, ступай!..
Отжившую для мира черницу перестали тревожить воспоминанья
о прежних днях,
и если порой возникал перед ее душевными очами милый когда-то образ, строгая инокиня принимала его уже за наваждение лукавого, раскрывала Добротолюбие
и, читая наставление об умной молитве, погружалась в созерцательное богомыслие
и, Господу помогающу, прогоняла находившее на нее искушение.
Из семейных
о провинности Матрены Максимовны никто не узнал, кроме матери. Отцу Платонида побоялась сказать — крутой человек, насмерть забил бы родную дочь, а сам бы пошел шагать за бугры уральские, за великие реки сибирские… Да
и самой матери Платониде досталось бы, пожалуй, на калачи.
Оправясь от болезни, Матренушка твердо решилась исполнить данный обет. Верила, что этим только обетом избавилась она от страшных мук, от грозившей смерти, от адских мучений, которые так щедро сулила ей мать Платонида. Чтение Книги
о старчестве, патериков
и Лимонаря окончательно утвердили ее в решимости посвятить себя Богу
и суровыми подвигами иночества умилосердить прогневанного ее грехопадением Господа… Ад
и муки его не выходили из ее памяти…
Сделалась она начетчицей, изощрилась в словопрениях —
и пошла про нее слава по всем скитам керженским, чернораменским. Заговорили
о великой ревнительнице древлего благочестия,
о крепком адаманте старой веры. Узнали про Манефу в Москве, в Казани, на Иргизе
и по всему старообрядчеству. Сам поп Иван Матвеич с Рогожского стал присылать ей грамотки, сама мать Пульхерия, московская игуменья, поклоны да подарочки с богомольцами ей посылала.
Выросла Фленушка в обители под крылышком родной матушки. Росла баловницей всей обители, сама Манефа души в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке. Не ведала
о том
и сама девочка.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды
и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти
о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный
и литейный на вечное поминовение.
Слушая длинный рассказ паломника, Манефа духовно утешалась
и радовалась. «Благодарю тебя, Господи, — мысленно говорила она, —
о твоих благодеяниях, милостиво на нас бывших. Не погнушался еси нашею скверною
и грешника сего суща воздвигнул еси потрудитися
и послужити во славу имени твоего!»
—
О Господи, Господи! — шептала она, взирая на икону Спаса.
И холодная, как лед, без памяти, без сознания, тихо опустилась на помост моленной.
Патап Максимыч только
и думает
о будущих миллионах. День-деньской бродит взад
и вперед по передней горнице
и думает
о каменных домах в Петербурге,
о больницах
и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж
и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
Из живой твари только
и прыгают по ней длинноносые голенастые кулики, ловя мошек
и других толкунов, что
о всякую пору
и днем
и ночью роями вьются над лесными болотами…
И зачнет он вести умильную беседу
о пустынном житии, но Спасова имени не поминает — тем только
и можно опознать окаянного…
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель
и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так
и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм
и сейм), — мирской сход, совещанье
о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
—
О чем же спорили вы да сутырили [Сутырить, сутырничать — спорить, вздорить, придираться, а также кляузничать. Сутырь — бестолковый спор.] столько времени? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. — Сулил я вам три целковых, об волочках
и помина не было, у вас же бы остались. Теперь те же самые деньги берете. Из-за чего ж мы время-то с вами попусту теряли?
— Когда Господь поволит мать сыру-землю наградить, — продолжал Артемий, — пошлет он ангела небесного на солнце
и велит ему иверень [Иверень — осколок, черепок, небольшая отбитая часть от какой-нибудь вещи.] от солнца отщербить [Отщербить — отбить, отломить, говоря
о посуде
и вообще
о хрупкой вещи.]
и вложить его в громовую тучу…
— Отцы
и братие
и служебницы сея честныя обители!.. Возвещаю вам радость великую: убогое жительство наше посетили благочестивые христолюбцы, крепкие ревнители святоотеческой веры нашея древлего благочестия. Чем воздадим за такую милость, к нам бывшую? Помолимся убо
о здравии их
и спасении
и воспоем Господу Богу молебное пение за милость творящих
и заповедавших нам, недостойным, молиться
о них.
Братия, обернувшись зараз, чуть не до земли поклонились гостям, а отец Михаил замолитвовал канон
о здравии
и спасении. Головщик правого клироса звонким голосом поаминил
и дробно начал чтение канона.
Слушает, а отец Михаил поминает
о здравии
и спасении рабов Божиих Патапия, Ксении, девицы Анастасии, девицы Параскевы, инокини Манефы, рабы Божией Агриппины.
Прежде всего
о том тщание имеем, како бы во обители все было благообразно
и по чину…
А уж сколько забот да хлопот
о потребах монастырских,
и рассказать всего невозможно.
В думах
о ветлужских сокровищах сладко заснул Патап Максимыч, богатырский храп его скоро раздался по гостинице. Паломник
и Дюков еще не спали
и, заслышав храп соседа, тихонько меж собой заговорили.
Возненавидь тело свое, смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи на себя тяжелые вериги, веселись
о каждой ране,
о каждой болезни, держи себя в грязи
и с радостью отдавай тело на кормление насекомым — вот завет византийских монахов, перенесенный святошами
и в нашу страну.
Отец Спиридоний
и уксусу
и кочанной капусты принес. Стуколову обложили голову, но он начинал бредить, заговорил об Опоньском царстве, об Египте,
о Белой Кринице.
— Странник
о Христе Исусе, — отозвался неведомый гость. — Посылочку принес, — прибавил он, ставя перед Колышкиным сундучок
и возле него ключ.
Толстый, дородный, цветущий здоровьем
и житейским довольством, Сергей Андреич сидел, развалившись в широких, покойных креслах, читая письма пароходных приказчиков, когда сказали ему
о приходе Чапурина. Бросив недочитанные письма, резвым ребенком толстяк кинулся навстречу дорогому гостю. Звонко, радостно целуя Патапа Максимыча, кричал он на весь дом...
После обычных приветствий
и расспросов, после длинного разговора
о кладях на низовых пристанях,
о том, где больше оказалось пшеницы на свале: в Баронске аль в Балакове,
о том, каково будет летом на Харчевинском перекате да на Телячьем Броде,
о краснораменских мельницах
и горянщине, после чая
и плотной закуски Патап Максимыч молвил Колышкину...
И матери добросовестно исполняли свои обязанности: неленостно отправляли часовенную службу, молясь
о здравии «благодетелей», поминая их сродников за упокой, читая по покойникам псалтырь, исправляя сорочины, полусорочины, годины
и другие обычные поминовения.