Неточные совпадения
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. — Говорила тебе и теперь говорю, чтоб про это дело, кроме меня,
никто не
знал. Не то быть беде на твоей голове.
Заметив, что Алексей Лохматый мало что точит посуду, как
никому другому не выточить, но и в сортировке толк
знает, Патап Максимыч позвал его к себе на подмогу и очень доволен остался работой его.
Спросил у соседей той выморочной лавки, куда девалась сирота —
никто не
знает.
Больше
никто не
знает и
никто не
узнает…
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже тем строгим, начальственным голосом, который так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас же уеду… Не смей про это
никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч как не
узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
Из семейных о провинности Матрены Максимовны
никто не
узнал, кроме матери. Отцу Платонида побоялась сказать — крутой человек, насмерть забил бы родную дочь, а сам бы пошел шагать за бугры уральские, за великие реки сибирские… Да и самой матери Платониде досталось бы, пожалуй, на калачи.
— Как же это до сих пор
никто той пушки не вынул? Ведь все
знают, в каком месте она закопана, — сказал Патап Максимыч.
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве можно человека
узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами
знаете, каков. Нравный человек — чего захочет, вынь да положь,
никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея…
— Да как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо
знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких,
никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой
знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей над каким ни на есть человеком покуражиться…
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, —
никто доселе не
знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
Кручина ты моя, кручинушка великая,
Никому ты, кручина моя, неизвестна,
Знает про тебя одно мое сердце,
Крыта ты, кручинушка, белой моей грудью,
Запечатана крепкой моей душой.
— Кому
знать?
Никто больше не
знает, — сказала Аксинья Захаровна.
— Зла не жди, — стал говорить Патап Максимыч. — Гнев держу — зла не помню… Гнев дело человеческое, злопамятство — дьявольское… Однако
знай, что можешь ты меня и на зло навести… — прибавил он после короткого молчанья. — Слушай… Про Настин грех
знаем мы с женой, больше
никто. Если ж, оборони Бог, услышу я, что ты покойницей похваляешься, если кому-нибудь проговоришься — на дне морском сыщу тебя… Тогда не жди от меня пощады… Попу станешь каяться — про грех скажи, а имени называть не смей… Слышишь?
— Не взыщите… Я не
знал… думал, нет
никого… Я уйду… — говорил смущенный Алексей и пошел было вон из светлицы.
— А что ей Москва-то? — продолжала Маргарита. — Шарпански и без того ее
знать не хотят. Не нам с тобой они чета, Фелицатушка: за сборами не ездят, канонниц по домам не рассылают,
никому не угождают, а всех богаче живут.
Раскидывает Трифон Лохматый умом-разумом: «Отчего это Алексей до такой меры стал угоден спесивому, своеобычному Чапурину?» До сей поры у Трифона никаких дел с Патапом Максимычем не бывало, и видал-то его раз-другой мельком только издали, но от людей
знал по наслуху, что хоть он и справедлив, до рабочих людей хоть и милостив, однако ж
никого из них до близости с собой не допущает…
Не установлено урочного дня грядному обеганью —
никому не
узнать, в какую ночь станут девицы свое действо справлять.
Надивиться не могут мужики, отчего это писарь
никого не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже о делах посторонних. А это все было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться.
Знай, дескать, что я тебе начальство, чувствуй это.
—
Знаю, парень,
знаю… Патап Максимыч все до тонкости мне рассказывал, — молвил Михайло Васильич. — А ты умно тогда сделал, что оглобли-то поворотил. Не ровен час, голубчик, попал бы в скит, и тебе бы тогда, пожалуй, да и нам с тобой на калачи досталось… Ты смотри про это дело
никому не сказывай… Покаместь суд не кончился, нишкни да помалкивай.
— Не могу этого доложить тебе, матушка, не
знаем, куда съехала, — отвечала мать Виринея. —
Никому не сказалась, куда поехала и надолго ль.
— Через два месяца скажу я тебе, в силах ли буду исполнить желанье твое, — вставая с места, сказала Фленушка. — Не мое то желанье — твое… А снесу ль я иночество, сама не
знаю… Теперь к себе пойду… запрусь, подумаю. Не пущай
никого ко мне, матушка… Скажи, что с дороги устала аль что сделалась я нездорова.
Кого ни спросит:
никто не
знает, не ведает…
— Живала она в хороших людях, в Москве, — слово за словом роняла Фленушка. — Лучше ее
никто из наших девиц купеческих порядков не
знает… За тобой ходить, говоришь, некому — так я-то у тебя на что?.. От кого лучше уход увидишь?.. Я бы всей душой рада была… Иной раз чем бы и не угодила, ты бы своею любовью покрыла.
— Матушка Манефа!.. Матушка Маргарита!.. Матушка Юдифа!.. Вы люди сильные, могучие, у вас в Питере великие благодетели, а мы бедные, убогие,
никто нас не
знает, и мы
никого не
знаем, — завопила крохотная старушка мать Агния, игуменья небогатого скита Крутовражского. — Отпишите скорей ко своим благодетелям. Они все высшее начальство
знают, в дружбе с ним, в совете… Отпишите им, матушки, пособили бы нам, умилостивили бы начальство-то.
И хотя б разлюбил он меня,
никому бы я не пожалобилась, все бы горе в себе затаила,
никто бы про то не
узнал…
— Нет, матушка, нет!.. Теперь
никого не люблю… Нет, не люблю больше
никого… — твердым голосом, но от сильного волненья перерывая почти на каждом слове речь свою, проговорила Фленушка. — Будь спокойна, матушка!..
Знаю… ты боишься, не сбежала бы я… не ушла бы уходом… Самокруткой не повенчалась бы… Не бойся!.. Позора на тебя и на обитель твою не накину!.. Не бойся, матушка, не бойся!.. Не будет того, никогда не будет!.. Никогда, никогда!.. Бог тебе свидетель!.. Не беспокой же себя… не тревожься!..
— Фленушка!..
Знаю, милая,
знаю, сердечный друг, каково трудно в молодые годы сердцем владеть, — с тихой грустью и глубоким вздохом сказала Манефа. — Откройся же мне, расскажи свои мысли, поведай о думах своих. Вместе обсудим, как лучше сделать, — самой тебе легче будет, увидишь… Поведай же мне, голубка, тайные думы свои… Дорога ведь ты мне, милая моя, ненаглядная!..
Никого на свете нет к тебе ближе меня. Кому ж тебе, как не мне, довериться?
Неточные совпадения
Нет на Руси, вы
знаете, // Помалчивать да кланяться // Запрета
никому!» // Однако я противился: // «Вам, мужикам, сполагоря, // А мне-то каково?
Ни помощник градоначальника, ни неустрашимый штаб-офицер —
никто ничего не
знал об интригах Козыря, так что, когда приехал в Глупов подлинный градоначальник, Двоекуров, и началась разборка"оного нелепого и смеха достойного глуповского смятения", то за Семеном Козырем не только не было найдено ни малейшей вины, но, напротив того, оказалось, что это"подлинно достойнейший и благопоспешительнейший к подавлению революции гражданин".
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не выходили вперед, потому что были изнежены и
знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие не выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не
знаете его.
Никто не
знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо
знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я
знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
— Как не думала? Если б я была мужчина, я бы не могла любить
никого, после того как
узнала вас. Я только не понимаю, как он мог в угоду матери забыть вас и сделать вас несчастною; у него не было сердца.