Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж
еще?.. И за
то слава
те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда
еще он в колыбели лежит.
Богоданная дочка была
еще, Груня-сиротка, сызмальства Чапуриным призренная, —
та уж замуж выдана была в деревню Вихорево за тысячника.
Аксинья Захаровна с дочерьми и канонница Евпраксия с утра не ели, дожидаясь святой воды. Положили начал, прочитали тропарь и, налив в чайную чашку воды, испили понемножку. После
того Евпраксия,
еще три раза перекрестясь, взяла бурак и понесла в моленну.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на
то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же
еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками в город, заверну к Ключову, позову куму и насчет
того потолкую с ней, что искупить, а воротясь домой, подводу за ней пошлю. Да вот
еще что, Аксиньюшка: не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея в Захлыстино, стяг свежины на базаре купил бы да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о
том никогда не бывало. И нет ей моего совета, нет благословения идти в скиты. Молода
еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас таких молодых и не постригают.
— Куда ж ему в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в
тех местах в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да
еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я
еще распиналась за вас перед отцом, говорила, что обе вы
еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он
те шкуру-то спустит.
— Руки наложу на себя: камень на шею да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не
то еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не
то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это
еще лучше будет.
Да вот перед самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый
еще и здоровый, захирел ни с
того ни с сего да, поболев недели три, Богу душу и отдал.
— Ишь ты!
Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до
того дошло, что
еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались
те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего
еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Да и
та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Даренку оголят середь улицы да отколотят
еще на придачу.
С
той поры стала Никитишна за хорошее жалованье у
того барина жить, потом в другой дом перешла,
еще побогаче, там
еще больше платы ей положили.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, — сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник
тот в руки, я бы с «крестником» выпил за ваше здоровье, а
то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
— Вон из избы! Чтоб духу твоего не было… Ишь кака жена выискалась!.. Уйди от греха, не
то раскрою, — закричал
еще не совсем проспавшийся Никифор, схватив с шестка полено и замахнувшись на новобрачную.
— Тогда руки на себя наложу, — твердо и решительно сказала Настя. — Нож припасу, на тятиных глазах и зарежусь… Ты
еще не знаешь меня, крестнинька: коль я что решила,
тому так и быть. Один конец!
— Что детки? Малы они, кумушка,
еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не
то… Пустым пахнет, кумушка.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о
том думала, — продолжала Груня, —
еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Бог простит, Бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни с посторонними. Монахи с мужчинами, монахини с женщинами только «ликуются»,
то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено «ликоваться» с мальчиками и с молодыми людьми, у которых
еще ус не пробился.] с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены.
Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про
то сказать, а больше ни единой душе. Так и сделано.
— Что?.. Не во сне?.. Ха-ха-ха!.. Обезумел?.. Постой, впереди не
то еще будет, — хохотала изо всей мочи Фленушка.
Она и
то ровно на каленых угольях сидит, а тут
еще ты придешь да эти Снежковы…
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда
тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после
того, как он покинул родину. С
тех пор больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
— Про
то знают Бог, я да
еще одна душа…
— Не дошел до него, — отвечал
тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался…
Еще сведал я, что
тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Да и
то сказать: примешься сам-от замаливать, да, не зная сноровки,
еще пуще, пожалуй, на душу-то нагадишь.
— Да куда ж ты, на ночь-то глядя? — уговаривал его Патап Максимыч. —
Того и гляди метель
еще поднимется, слышь, ветер какой.
— Что, тяжело? — язвила ее Платонида, стоя у изголовья. — На
том свете не
то еще будет!.. Весело теперь? Сладко?.. Погоди, не избежать тебе муки вечныя,
тьмы кромешныя, скрежета зубного, червя бесконечного, огня негасимого!.. Огонь, жупел, смола кипучая, геенские томления… А это что за муки!
— Сейчас нельзя, — заметил Стуколов. — Чего теперь под снегом увидишь? Надо ведь землю копать, на дне малых речонок смотреть… Как можно теперь? Коли условие со мной подпишешь, поедем по весне и примемся за работу, а
еще лучше ехать около Петрова дня, земля к
тому времени просохнет… болотисто уж больно по тамошним местам.
— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. — Да ведь
то Сибирь, место по этой части насиженное, а здесь внове,
еще Бог знает как пойдет.
— И у сосны своротил, — ответил работник. — На ней
еще ясак вырублен, должно быть, бортовое дерево. Тут только вот одного не вышло против
того, что сказывали ребята в Белкине.
— Ничего, — успокоивал Стуколов, — огонь бы только не переводился.
То ли
еще бывает в сибирских тайгах!..
— Молчи ты, какое тут
еще ружье!
Того и гляди сожрут… — тревожно говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать, ни за что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
Нелюдно бывает в лесах летней порою. Промеж Керженца и Ветлуги
еще лесует [Ходить в лес на работу, деревья ронить.] по несколько топоров с деревни, но дальше за Ветлугу, к Вятской стороне, и на север, за Лапшангу, лесники ни ногой, кроме
тех мест, где липа растет. Липу драть, мочало мочить можно только в соковую [Когда деревья в соку,
то есть весна и лето.].
Дядя Онуфрий меж
тем оделся как следует, умылся,
то есть размазал водой по лицу копоть, торопливо помолился перед медным образком, поставленным в переднем углу, и подбросил в тепленку
еще немного сухого корневища [Часть дерева между корнем и стволом или комлем.].
— Это завсегда так бывает:
еще отбелей не видать, а уж стрелка вздрагивать зачнет, а потом и пойдет
то туда,
то сюда воротить.
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал,
тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить… Что ж, одного Артемья берешь аль
еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
— Артель! — молвил Артемий. — Без
того нельзя, чтоб не погалдеть… Сколько голов, столько умов… Да
еще каждый норовит по-своему. Как же не галдеть-то?
А
то ходят
еще летней порой в леса золото копать, — прибавил Артемий.
— Давно… — сказал Артемий. —
Еще в
те поры, как купцами да боярами посконна рубаха владала.
А
то еще озера тут по лесу есть, Нестиар, да Култай, да Пекшеяр прозываются, вкруг них тоже казацки зимницы, и тоже клады зарыты…
Еще в песке находят, воду с
той стрелки пьют от рези в животе…
— А вот
еще ихняя памятка, — продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся после ожога белые рубцы, — да вот
еще перстами не двигаю с
тех пор, как они гвоздочки под ноготки забивали мне.
Смолк Патап Максимыч. Погрузился он в расчеты. Между
тем вошел Стуколов и
еще суровей взглянул на отца Михаила.
Тот вздохнул тяжело, спустил на лоб камилавку и потупил глаза.
— То-то и есть. На ум ему не вспадало! Эх ты, сосновая голова, а
еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды, как есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, — продолжал браниться паломник. — Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат, не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…
— Невдомек! — почесывая затылок, молвил Патап Максимыч. — Эка в самом деле!.. Да нет, постой, погоди, зря с толку меня не сшибай… — спохватился он. — На Ветлуге говорили, что этот песок не справское золото; из него, дескать, надо
еще через огонь топить настоящее-то золото… Такие люди в Москве, слышь, есть. А неумелыми руками зачнешь
тот песок перекалывать, одна гарь останется… Я и гари
той добыл, — прибавил Патап Максимыч, подавая Колышкину взятую у Силантья изгарь.
И
та икона была прежде комнатною царя Алексея и пожалована им в Соловки
еще до патриаршества Никона.
В Улангере, до самой высылки из скитов посторонних лиц (
то есть не приписанных к скиту по ревизии), жили две дворянки, одна
еще молоденькая, дочь прапорщика, другая старуха, которую местные старообрядцы таинственно величали «дамою двора его императорского величества».