Неточные совпадения
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты
над дверьми и
над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не
будет хромать и не случится с ним иной болести.
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не то и троих, голубчик, вернее
будет, — говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется
над Сушилой да
над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет не мытьем, так катаньем!
За обедом Патап Максимыч
был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч
над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста
была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
— Разве
есть за Волгой золото?
Быть того не может! Шутки ты шутишь
над нами, — сказал удельный голова.
Не верили они, чтоб в иноземной одежде, в клубах, театрах, маскарадах много
было греха, и Михайло Данилыч не раз, сидя в особой комнате Новотроицкого с сигарой в зубах, за стаканом шампанского, от души хохотал с подобными себе
над увещаньями и проклятьями рогожского попа Ивана Матвеича, в новых обычаях видевшего конечную погибель старообрядства.
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а как
есть человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого
над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж
были долгие годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
И давиться-то хотела, и подушками-то душила себя, и мышьяком травиться
было вздумала, а никакого дурна
над ней не случилось…
В ногах валялась она перед Платонидой и даже перед Фотиньей, Христом-Богом молила их сохранить тайну дочери. Злы
были на спесивую Матренушку осиповские ребята, не забыли ее гордой повадки, насмешек ее
над их исканьями… Узнали б про беду, что стряслась
над ней, как раз дегтем ворота Чапурина вымазали б… И не снес бы старый позора, все бы выместил на Матренушке плетью да кулаками.
Седоки то и дело задевали головами за ветки деревьев, и их засыпало снегом, которым точно в саваны окутаны стояли сосны и
ели, склонясь
над тропою.
Женщин, как всегда и везде в подобных случаях,
было гораздо больше, чем мужчин; белые, красные, голубые и других ярких цветов наряды, цветные зонтики, распущенные
над головами богомолок, придавали необычный в другое время праздничный вид луговине, весной заливаемой водопольем, а потом посещаемой разве только косцами да охотниками за болотной дичью.
— Да как вам сказать, сударыня? — ответила Манефа. — Вы ее хорошо знаете, девка всегда
была скрытная, а в голове дум
было много. Каких, никому, бывало, не выскажет… Теперь пуще прежнего — теперь не сговоришь с ней… Живши в обители, все-таки под смиреньем
была, а как отец с матерью потачку дали, власти
над собой знать не хочет… Вся в родимого батюшку — гордостная, нравная, своебычная — все бы ей
над каким ни на
есть человеком покуражиться…
Вдруг
над ним три раза ногой топнули. То
был условный знак, придуманный Фленушкой. В тот вечер, как справляли канун именин Аксиньи Захаровны, она такую уловку придумала.
— Так ты срамить ее? — вскочив с места, вскликнула Фленушка. — Думаешь, на простую девку напал?.. Побаловал, да и бросил?! Нет, гусь лапчатый, — шалишь!.. Жива
быть не хочу, коль не увижу тебя под красной шапкой.
Над Настей насмеешься,
над своей головой наплачешься.
Вошла Никитишна. В одной руке несла стакан с водой, в другой кацею с жаром и ладаном. Стакан поставила на раскрытое окно,
было бы в чем ополоснуться душе, как полетит она на небо… Кацеéю трижды покадила Никитишна пóсолонь перед иконами, потом
над головой Насти. Вошла с книгой канонница Евпраксея и, став у икон, вполголоса стала читать «канон на исход души».
Со креста узрев сын Божий
Плачущую мати,
Услыхав ее рыданья,
Тако проглаголал:
«Не рыдай мене, о мати,
И отри ток слезный,
Веселися ты надеждой —
Я воскресну, царем
будуНад землей и небом…
— А вы на то не надейтесь, работайте без лени да без волокиты, — молвила Манефа. — Не долго спите, не долго лежите, вставайте поране, ложитесь попозже, дело и станет спориться… На ваши работы долгого времени не требуется, недели в полторы можете все исправить, коли лениться не станете… Переходи ты, Устинья, в келью ко мне, у Фленушки в горницах
будете вместе работать, а спать тебе в светелке
над стряпущей… Чать, не забоишься одна?.. Не то Минодоре велю ложиться с тобой.
Принят же
был от отца Софонтия вторым чином, пострижения иноческого от руки его сподобился и, живя безысходно в келии, все священные действа
над приходящими совершал.
— Ничего такого не
было, — ответил Алексей, подняв голову. — Ни за кого выдавать ее не думали, а чтоб сама
над собой что сделала — так это пустое вранье.
Видно, это только баловство одно
было — дай, мол, потешусь
над парнем, пущай забирает себе невесть чего в голову.
Вспало на ум поромовским: рекрутов по теперешним временам требуют часто — вспоим, вскормим целым миром найденыша; как вырастет он, да загудит
над землей царский колокол [То
есть объявлен
будет рекрутский набор.], тотчас сдадим его в рекруты.
А каково
было старикам поромовским, вскормившим Карпушку в мирских захребетниках?.. Каково
было им без шапок на морозе стоять перед Карпом Алексеичем, кланяться ему до сырой земли, просить да молить, чтоб
над ними помилосердствовал?
«Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, — не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы,
поить его, окаянного, что свинью на убой, до самых тех пор, как пришлось бы сдавать его в рекруты. Не ломался б
над нами теперь, не нес бы высóко поганой головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в ту пору завыли невесть с чего…»
Хоть велик
был человек Карп Алексеич, хоть вели́ки стали достатки его, но не хватало ему по деревенскому свычаю-обычаю настоящей силы-важности, потому что человек
был молодой, да к тому ж неженатый. Известно, что семейному всегда ото всех больше почету, особенно если ему
над другими начальство дано…
Вволю бы девки
над ними натешились, до́ крови нарвали бы уши пострелам на нову новинку [Известный старинный обычай — драть за уши всякого, кто первый раз в том году
ест новинку: первые ягоды, первые грибы, овощи и пр.].
— Да что ж он сделает? — горячо заговорил Алексей. — Разве может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И
над ним тоже начальство
есть!
Каждый год, только наступят Петровки, Михайло Васильич каждый день раза по три ходит на поля поглядеть, не носится ль
над озимью тенетник, не толчется ли
над нею мошка — хорош ли, значит,
будет улов перепелиный.
— Завтра, брат, тоже никак невозможно, потому что завтра весь день стану отдыхать, — сказал Михайло Васильич. — Давеча перед обедом по полю я ходил — тенетнику
над озимью видимо-невидимо, и мошка толчется, — улов
будет богатый… Нет, завтра нельзя… Разве записку снесешь к Карпу Алексеичу, чтоб, значит, беспременно выдал тебе бумагу.
Сама матушка Манефа пожаловала, очень желательно
было ей помянуть племянницу — не привел Господь в землю ее опустить, так хоть в сорочины
над ее могилкой поминальную службу справить.
И видели они, что возле Настиной могилки, понурив голову и роняя слезы, сидит дядя Никифор. То
был уж не вечно пьяный, буйный, оборванный Микешка Волк, но тихий, молчаливый горюн, каждый Божий день молившийся и плакавший
над племянницыной могилой. Исхудал он, пожелтел, голову седина пробивать стала, но глаза у него
были не прежние мутные — умом, тоской, благодушьем светились. Когда вокруг могилы стали набираться званые и незваные поминальщики, тихо отошел он в сторонку.
—
Над старыми книгами век свой корпят, — продолжала та, — а не знают, ни что творят, ни что говорят… Верь мне, красавица, нет на сырой земле ни единой былиночки, котора бы на пользу человекам не
была создана. Во всякой травке, во всяком цветочке великая милость Господня положена… Исполнена земля дивности его, а любви к человекам у него, света, меры нет… Мы ль не грешим, мы ли злобой да кривдой не живем?.. А он, милосердный, все терпит, все любовью своей покрывает…
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце
над окраиной неба, обрамленной черной полосой лесов; улеглась пыль, в воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах
ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых работ.
— Дорогая ты моя Тáнюшка, — молвила на то Марья Гавриловна. — Жизнь пережить — не поле перейти; счастье с несчастьем, что вёдро с ненастьем, живут переменчиво.
Над судьбою своей призадумалась я: зачастую ведь случается, Танюшка, что где чается радостно, там встретится горестно… Спознала я,
будучи замужем, какая
есть на свете жизнь — горе-горькая… Как знать, что́ впереди?.. Как судьбу узнать?
Домик, где поселилась Марья Гавриловна,
был построен на венце высокой, стоймя
над Волгой стоящей горе.
— Справим завтра каноны
над пеплом отца Варлаама,
над могилками отца Илии и матушки Феклы, — продолжала Фленушка. — От Улáнгера эти места под боком. А послезавтра поглядим, что
будет. Опасно станет в лесу — в Улáнгере останемся, не
будет опасности, через Полóмы на почтову дорогу выедем — а там уж вплоть до Китежа нет сплошных лесов, бояться нечего.
А Фленушка пуще да пуще хохочет
над старицей. Втихомолку и Марьюшка с Парашей посмеиваются и Василий Борисыч; улыбается и степенная, чинная мать Никанора. И как
было удержаться от смеха, глядя на толстую, раскрасневшуюся с досады уставщицу, всю в грязи, с камилавкой набок, с апостольником чуть не задом наперед. Фленушка не из таковских
была, чтоб уступить Аркадии. Чем та больше горячилась, тем громче она хохотала и больше ее к брани подзадоривала.
И кликнув белицу Домнушку, игуменья велела ей постлать поскорее гостю постель в соседней светелке, что
была над кельей игуменьиной.
Старец Иосиф
был из чухломских бар, дворянского роду Горталовых, за ним в Чухломском уезде три ревизские души состояло, две души умерло, третья вместе с барином в обители проживала и
над барином своим начальствовала, потому что инок Галактион, по-мирскому Егорка Данилов, крепостной господина Горталова крестьянин, игуменствовал в обедневшей и совсем почти запустевшей мужской Улангерской обители, а старец Иосиф Горталов
был при нем рядовым иноком.
Узкая полоса дневного света тянулась
над вершинами непроглядной лесной чащи, и хоть далеко еще
было до вечера, а в лесу
было уж темно, как в осенние сумерки.
Добро тому, кто добудет чудные зелья: с перелетом всю жизнь
будет счастлив, с зашитым в ладанку корешком ревеньки не утонет, с архилином не бойся ни злого человека, ни злого духа, сок тирличá отвратит гнев сильных людей и возведет обладателя своего на верх богатства, почестей и славы; перед спрыг-травой замки и запоры падают, а чудный цвет папоротника принесет счастье, довольство и здоровье, сокрытые клады откроет, власть
над духами даст.
— Теперь он уж перед самим Господом держит ответ, земного суда
над ним уж не
будет, стало
быть, можно про дела его говорить без опаски.
— Не муж, — грустно сказала Фленушка. — Муж должен
быть голова
над женой, а тебе надо мной головой в жизнь не бывать…
Другой подросток, а иногда и сам «поводырь» во время пляски медведя бьет в барабан, то
есть в лукошко.], и пойдет у братчиков шумная потеха
над зверем.
Другая старица мать Севастьяна
была черный волос, звонкий голос, густые брови, что медведи
над глазами лежат, а глаза-то косые, смотрят в кучку, а глядят врозь.
— Муж жене должен
быть голова, господин, а мне такого ни в жизнь не стерпеть, — не глядя ни на кого, продолжала речь свою Фленушка. — Захотел бы кто взять меня — иди, голубчик, под мой салтык, свою волю под лавку брось, пляши, дурень, под мою дудочку. Власти
над собой не потерплю — сама власти хочу… Воли, отваги душа моя просит, да негде ей разгуляться!.. Ровно в каменной темнице, в тесной келье сиди!..
— И кому б такая блажь вспала в голову, чтоб меня взять за себя?.. Не бывать мне кроткой, послушной женой —
была б я сварливая, злая, неугодливая!.. На малый час не
было б от меня мужу спокою!.. Служи мне, как извечный кабальный, ни шаг из воли моей выйти не смей, все по-моему делай! А вздумал бы наперекор, на все бы пошла. Жизни не пожалела б, а уж не дала бы единого часа
над собой верховодить!..
— Матушка! Да какие ж от наших московских бывали к вам повеления?.. Какое властительство?.. Помилуйте! — оправдывался Василий Борисыч. — Вам только предлагают церковного ради мира и христианского общения принять архиепископа, а власти никакой
над вами иметь не желают. То дело духовных чинов. Примете архиепископа — его дело
будет…
— Ну его ко псам, окаянного!.. — огрызнулась Марьюшка, — Тошнехонько с проклятым! Ни то ни се, ни туда ни сюда… И не поймешь от него ничего… Толкует, до того года, слышь, надо оставить… Когда-де у Самоквасова в приказчиках
буду жить — тогда-де, а теперича старых хозяев опасается… Да врет все, непутный, отводит… А ты убивайся!.. Все они бессовестные!..
Над девицей надсмеяться им нипочем… Все едино, что квасу стакан
выпить.
Далеко
было за полночь, заря занялась
над горами, погасли огни пароходов, говор и гомон зачался на реках и на набережных, когда, удрученный горем, сломленный в своей гордости, ушел Чапурин в беседку…
А при грозных обстоятельствах, скопившихся
над скитом, это
было хуже всего на свете.