Неточные совпадения
— Я, батюшка, всей
душой рад послужить, за твою родительскую хлеб-соль заработать, сколько силы да уменья хватит, и дома радехонек и на стороне — где прикажешь, —
сказал красавец Алексей.
— А тебе тоже бы молчать, спасенная
душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, —
скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
— Не бойся, спасена
душа, — шутливо
сказал Патап Максимыч, — ни зайцев, ни давленых тетерок на стол не поставлю; христиане будут обедать. Значит, твоя Анафролья не осквернится.
— Зачала Лазаря! —
сказал, смеясь, Патап Максимыч. — Уж и Рассохиным нечего есть! Эко слово, спасенная
душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе
скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас в Комарове они и хоронились, и постригались, и каких за то вкладов не надавали! Пошарь-ка у Досифеи в сундуках, много тысяч найдешь.
— Не мути мою
душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. — Не на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше
скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— Голубушка! —
сказал он. — Святая
душа!.. Ангел Господень!.. Гришутка, Марфуша!.. Бегите скорей!
— Святая
душа, что любит вас, добра вам хочет. Вот кто она такая: мать ваша, —
сказал детям Иван Григорьич.
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены. Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч
сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про то
сказать, а больше ни единой
душе. Так и сделано.
Да и то
сказать: примешься сам-от замаливать, да, не зная сноровки, еще пуще, пожалуй, на душу-то нагадишь.
— Пустое городишь, Патап Максимыч, —
сказал паломник. — Мало ль чего народ ни врет? За ветром в поле не угоняешься, так и людских речей не переслушаешь. Да хоть бы то и правда была, разве нам след за клады приниматься. Тут враг рода человеческого действует, сам треклятый сатана…
Душу свою, что ли, губить! Клады — приманка диавольская; золотая россыпь — Божий дар.
— Прошу вас, матушка, соборне канон за единоумершего по новопреставленном рабе Божием Георгии отпеть, —
сказала Марья Гавриловна. — И в сенаник извольте записать его и трапезу на мой счет заупокойную по
душе его поставьте. Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег на раздачу, чтоб год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
— До кровавой беды, моя ненаглядная, до смертного убойства, —
сказал Алексей. — Горд и кичлив Патап Максимыч… Страшен!.. На погибель мне твой родитель!.. Не снести его
душе, чтобы дочь его любимая за нищим голышом была… Быть мне от него убитому!.. Помяни мое слово, Настенька!..
— Тебе смешки да издевки, а знала бы, что на
душе у меня!.. Как бы ведала, отчего боюсь я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его, не
сказала б обиды такой… Погибели боюсь… — зачал было Алексей.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, —
сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было у меня на
душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Диавола!.. Вот чье дело сотворила ты, окаянная! — грозно
сказала ей Манефа. — Кто отец сóблазнов?.. Кто сóблазны чинит на пагубу
душам христианским?.. Кто?.. Говори — кто?..
— Хороша Москва!.. Можно чести приписать!.. — с горечью
сказала Манефа, поднимая наметку и сурово вскинув глазами на Василья Борисыча. — Пекутся о
душах христианских! Соблюдают правую веру!
— Добрая ты моя!.. Голубица ты моя!.. —
сказал до глубины
души тронутый Патап Максимыч. — Не сделаю зла… Зачем?.. Господь с ним!..
— Нет, святая
душа, ты меня благослови на хорошую жизнь… С твоим благословеньем не пропаду, опять человеком стану, —
сказал Никифор, становясь на колени перед племянницей.
— Губить тебя?.. Не бойся… А знаешь ли, криводушный ты человек, почему тебе зла от меня не будет? —
сказал Патап Максимыч, сев на кровать. — Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка, на исходе
души за тебя просила… Да… Не снесла ее душенька позору… Увидала, что от людей его не сокроешь — в могилу пошла… А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа на смертном одре, Христом Богом молила — волосом не трогать тебя.
— Можно!.. — с жаром
сказала Манефа. — По другим местам нельзя, в скитах можно… Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей… Подай, Господи, им доброго здравия и вечного
души спасения!..
— И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч? — с умилением
сказала она. — Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того
душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны, что не хотела ему про место
сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего — все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную
душу его…
Прислушиваясь к ним, Алексей смотрит бодрее, на
душе у него становится спокойней, пожалуй, хоть и «спасибо»
сказать дяде Елистрату, что привел его в такое место, где умные люди бывают, где многому хорошему можно научиться.
Ден через пять огляделся Алексей в городе и маленько привык к тамошней жизни. До смерти надоел ему охочий до чужих обедов дядя Елистрат, но Алексей скоро отделался от его наянливости.
Сказал земляку, что едет домой, а сам с постоялого двора перебрался в самую ту гостиницу, где обедал в день приезда и где впервые отроду услыхал чудные звуки органа, вызвавшие слезовую память о Насте и беззаветной любви ее, — звуки, заставившие его помимо воли заглянуть в глубину
души своей и устыдиться черноты ее и грязи.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно
сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого: любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем
душа нараспашку, сердце на ладонке…
— По гривне с
души, —
сказал он. — По иным деревням у меня пятак положóн, а вы люди свои: с вас и гривна не обидна. Надо бы побольше, да уж так и быть, хлеб-соль вашу поминаючи, больше гривны на первый раз не приму.
— Сызмальства середь скитов живу, — продолжал Патап Максимыч, — сколько на своем веку перезнал я этих иноков да инокинь, ни единой путной
души не видывал. Нашел было хорошего старца, просто тебе
сказать — свят человек, — и тот мошенником оказался. Красноярского игумна, отца Михаила, знавал?
— Нет, — возразил Василий Борисыч. — Нет, нет, оборони Боже!.. Пущай их по городам разводят… Фабричный человек — урви ухо [Плут.], гнилая
душа, а мужик — что куколь: сверху сер, а внутри бел… Грешное дело фабриками его на разврат приводить… Да и то
сказать, что на фабриках-то крестьянскими мозолями один хозяин сыт. А друго дело то, что фабрика у нас без немца не стоит, а от этой саранчи крещеному человеку надо подальше.
— Кланяйтесь Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна. —
Скажите: всей бы
душой рада была у него побывать, да вот здоровье-то мое какое. Аксинье Захаровне поклонитесь, матушка, Параше…
— Не в одеже дело, милый ты мой, а в
душе, —
сказала она, ласкаясь к нему. — Люби только меня, не разлюбливай, во всем другом делай, как знаешь.
— Нечего таиться-то, —
сказала Фленушка, положив ему на плечо руку. — Мы с Парашей
душа в
душу, она все рассказала…
— Не диковина, а чудное Божие дело, —
сказал на то грамотей. — Те столбы, что в небе «багрецами наливаются», сходятся и расходятся, не другое что, как праведных молитва… Кто таковы те праведники, в коем месте молятся, нам, грешным, знать не дано, но в поучение людям, ради спасения
душ наших, всякому дано телесными очами зрети, как праведная молитва к Богу восходит…
— Разве не вижу я любви твоей ко мне, матушка? Аль забыла я твои благодеяния? — со слезами ответила ей Фленушка. — Матушка, матушка!.. Как перед истинным Богом
скажу я тебе: одна ты у меня на свете, одну тебя люблю всей
душой моей, всем моим помышлением… Без тебя, матушка, мне и жизнь не в жизнь — станешь умирать и меня с собой бери.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей
душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не
сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
— Не ищи, Дуня, красоты, не ищи ни богатства, ни знатности, —
сказала ей Аграфена Петровна, — ума ищи, а пуще всего добрую
душу имел бы, да был бы человек правдивый. Где добро да правда, там и любовь неизменна, а в любви неизменной все счастье людей.
— Матушка!.. Поверь ты мне!.. Как перед Богом
скажу, — рыдая и ломая руки, говорила Фленушка. — Молода еще — кровь во мне ходит. Душно в обители, простору хочет
душа, воли!
— Мы, государь мой, не Москве, а Господу Богу работаем, — с важностью
сказала Манефа. — Не человеческой хвалы, спасения
душ наших взыскуем. Не остуды московских тузов страшимся, а вечного от Господа осуждения… Вот что
скажи на Москве, Василий Борисыч!
— Посмотрю на тебя я, Дунюшка, какая ты стала неразговорчивая, — так начала Аграфена Петровна. — А давно ль, кажется, как жили мы здесь у тетушки, с утра до́ ночи ты соловьем заливалась…
Скажи по
душе, по правде
скажи мне по истинной, отчего такая перемена сталась с тобой? Отчего, моя милая, на слова ты скупа стала?
— Ведь я же
сказала тебе… Стану разве скрываться? Перед тобой раскрыта
душа моя, — чистым, ясным взором глядя в очи Аграфены Петровны, молвила Дуня. — Были на минуту пустые мысли, да их теперь нет, и не стоит про них поминать…
— Молись же Богу, чтоб он скорей послал тебе человека, —
сказала Аграфена Петровна. — С ним опять, как в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе покажется, а людская неправда не станет мутить твою
душу. В том одном человеке вместится весь мир для тебя, и, если будет он жить по добру да по правде, успокоится сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
— Пожалуйте, Патап Максимыч, не побрезгуйте нашим угощением. Мы ото всей
души, —
сказала Марья Гавриловна и вышла.
— Поди вот, влезь человеку в душу-то! —
сказал он, кончив рассказ. — Думал я, другого такого парня на свете-то нет: кроткий, тихий, умный, богобоязный!.. Ан вон каков оказался!.. Истинно говорят: надо с человеком куль соли съесть, тогда разве узнаешь, каков он есть!.. Я ль его не любил, я ли не награждал его!.. И заплатил же он мне!.. Заплатил!..