Неточные совпадения
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам все
добро — и свое и краденое.
Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
Горько бывало безродной сиротке глядеть, как другие ребятишки отцом,
матерью пригреты, обуты, одеты, накормлены, приголублены, а ее кто приласкает, ей кто
доброе словечко хоть в Светло Христово воскресенье вымолвит?
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от кого им услышать того
доброго, благодатного слова любви, что из уст
матери струей благотворной падает в самые основы души ребенка и там семенами
добра и правды рассыпается.
И благо тому, кто сумеет взрастить семена, посеянные в нем любовью
матери, —
добрый плод от них выйдет.
Жениться не мудрость, и дурак сумеет, но как вдовцу найти жену
добрую, хозяйку хорошую,
мать чужим детям?
Одно гребтит на уме бедного вдовца: хозяйку к дому сыскать не хитрое дело, было б у чего хозяйствовать; на счастье попадется, пожалуй, и жена
добрая, советная, а где, за какими морями найдешь родну
мать чужу детищу?..
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая
мать будет твоим сиротам…
Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка
добрая. Да к тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж
добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец,
мать любит так свое детище.
— Святая душа, что любит вас,
добра вам хочет. Вот кто она такая:
мать ваша, — сказал детям Иван Григорьич.
Заперли рабу Божию в тесную келийку. Окроме
матери Платониды да кривой старой ее послушницы Фотиньи, никого не видит, никого не слышит заточенница… Горе горемычное, сиденье темничное!.. Где-то вы, дубравушки зеленые, где-то вы, ракитовые кустики, где ты, рожь-матушка зрелая — высокая, овсы, ячмени усатые, что крыли
добра молодца с красной девицей?.. Келья высокая, окна-то узкие с железными перекладами: ни выпрыгнуть, ни вылезти… Нельзя подать весточку другу милому…
— Бог вас спасет,
матери, — поклонясь, молвила игуменья. —
Добро, что порядок блюли и Божию службу справляли как следует. А что Марья Гавриловна, здорова ли? — осведомилась
мать Манефа.
Дочка еще была у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое
матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не за что. Девочка росла умненькая,
добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
Но когда Аксинья Захаровна повела речь о смерти, наболевшее сердце Насти захолонуло — и стало ей жаль
доброй, болезной
матери.
— Великий благодетель нам Петр Спиридоныч, дай ему, Господи,
доброго здравия и души спасения, — молвила
мать Назарета. — День и ночь за него Бога молим. Им только и живем и дышим — много милостей от него видим… А что, девицы, не пора ль нам и ко дворам?.. Покуда матушка Манефа не встала, я бы вот чайком Василья-то Борисыча напоила… Пойдем-ка, умницы, солнышко-то стало низенько…
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света, на игуменство благословила. Тогда
матери должны будут тебе покориться, — не отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа… — Все бы мое
добро при тебе осталось. Во всем бы ты была моею наследницей.
У
матерей только и речи, что про Настину болезнь, а
добрая Виринея походя плакала, и в келарне у ней все пошло не по-прежнему: то рыба переварится, то пироги в уголь перегорят.
Микула свет, с милостью
Приходи к нам, с радостью,
С великой благостью!
Держимся за сошку,
За кривую ножку…
Мать-Сыра Земля
добра,
Уроди нам хлеба,
Лошадушкам овсеца,
Коровушкам травки!..
Такие сборища бывают на могиле старца Арсения, пришедшего из Соловков вслед за шедшей по облакам Ша́рпанской иконой Богородицы; на могиле старца Ефрема из рода смоленских дворян Потемкиных; на пепле Варлаама, огнем сожженного; на гробницах многоучительной матушки Голиндухи,
матери Маргариты одинцовской, отца Никандрия, пустынника Илии,
добрым подвигом подвизавшейся
матери Фотинии, прозорливой старицы Феклы; а также на урочище «Смольянах», где лежит двенадцать гранитных необделанных камней над двенадцатью попами, не восхотевшими Никоновых новин прияти [Гробница Арсения находится в лесу, недалеко от уничтоженного в 1853 году Шáрпанского скита, близ деревни Ларионова.
— Мало ли что… Всего не упомнишь, — ответила Фленушка. —
Добрые советы давала: «Почитай, говорила, матушку Манефу, как родную
мать свою».
Будь он самый грубый, животный человек, но если в душе его не замерло народное чувство, если в нем не перестало биться русское сердце, звуки Глинки навеют на него тихий восторг и на думные очи вызовут даже невольную сладкую слезу, и эту слезу, как заветное сокровище, не покажет он ни другу-приятелю, ни отцу с
матерью, а разве той одной, к кому стремятся
добрые помыслы любящей души…
— Молви, лебедка,
матери: пущай, мол, тятька-то на нову токарню денег у меня перехватит. Для тебя, моя разлапушка, рад я радехонек жизнью решиться, не то чтобы деньгами твоему родителю помочь… Деньги что?.. Плевое дело; а мне как вам не пособить?.. Поговори матери-то, Паранюшка… И сам бы снес я, сколько надо, Трифону Михайлычу, да знаешь, что меня он не жалует… Молви, а ты молви матери-то, она у вас
добрая, я от всего своего усердия.
Приехала из Ярославля к
матери Александре сродница — девица молодая, купеческого роду, хороших родителей дочь, воспитана по-доброму, в чистоте и страхе Господне, из себя такая красавица, что на редкость.
— Полно, Патапушка, все одного кустика ветки, всех одним дождичком мочит, одним солнышком греет, — сказала Манефа. — Может, и с ними льзя по-доброму да по-хорошему сладиться. Я бы, кажись, в одной свитке осталась, со всех бы икон ризы сняла, только бы на старом месте дали век свой дожить… Другие
матери тоже ничего бы не пожалели!.. Опять же и благодетели нашлись бы, они б не оставили…
Красён, что каленый уголь, не меньше
доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…» Кривая
мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со своими белицами к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала…
Слушая, что толкуют скитские
матери про
добрую знахарку, не в шутку по деревням на них сердитовали.
Сегодня на Тихов день [Июня 16-го св. Тихона.] тиха,
добра Мать-Сыра Земля…
И Бог знает, чем бы это кончилось, если б шедшие гуськом богомольцы не дошли, наконец, до маленькой полянки, середь которой стоял почерневший от дождей и ветхости, ягелем поросший гóлубец. То была гробница
добрым подвигом подвизавшейся
матери Фотиньи.
Строгою жизнью,
добрыми подвигами славились игуменьи Шарпанских обителей Марья да Федосья да начальная старица Елховского скита
мать Иринарха.
— Спаси Христос,
матери; спасибо, девицы… Всех на
добром слове благодарю покорно, — с малым поклоном ответила Таисея, встала и пошла из келарни. Сойдя с крыльца, увидала она молодых людей, что кланялись с Манефиными богомольцами…
— За любовь благодарим покорно, Петр Степаныч, за
доброе ваше слово, — с полным поклоном сказала
мать Таисея. — Да вот что, мои дорогие, за хлопотами да за службой путем-то я с вами еще не побеседовала, письма-то едва прочитать удосужилась… Не зайдете ль ко мне в келью чайку испить — потолковали б о делах-то…
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь слову моему,
мать Таисея, не в силах была
добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
Евдокеюшку послать — Виринеюшки жаль: восемь годов она сряду в читалках жила, много пользы принесла обители, и матушке Виринее я святое обещанье дала, что на дальнюю службу племянницу ее больше не потребую… и что там ни будь, а старого друга,
добрую мою старушку,
мать Виринею, не оскорблю…
Таково веселье на братчинах спокон веку водилось… «Как все на пиру напивалися, как все на пиру наедалися, и все на пиру пьяны-веселы, все на пиру порасхвастаются, который хвастает
добрым конем, который хвастает золотой казной, разумный хвалится отцом с
матерью, а безумный похвастает молодой женой… А и будет день ко вечеру, от малого до старого начинают робята боротися, а в ином кругу на кулачки битися… От тоя борьбы от ребячия, от того боя кулачного начинается драка великая» [Былина о Ваське Буслаеве.].
На обительских праздниках не хвастали гости по-старинному, не хвалились ни
добрым конем, ни казной золотой, ни отцом с
матерью, ни женой молодой, не заводили кулачных боев, не слушали гудцов-скоморохов.
Едва показалась на крыльце
мать Манефа, пришлые богомольцы стали ей кланяться, и далеко разносились сотни голосов, благодаривших гостеприимную игуменью и желавших ей со всей обителью
доброго здравия и вечного спасения.
— «Преподобным отцам и пречестным
матерям, подвигом
добрым вечного ради спасения подвизающимся, сущим во святых обителях Керженских и Чернораменских, иде же православие сияет, яко светило.
— Не узнает?.. Как же?.. Разве такие дела остаются в тайне? — сказал Семен Петрович. — Рано ли, поздно ли — беспременно в огласку войдет… Несть тайны, яже не открыется!.. Узнал же вот я, по времени также и другие узнают. Оглянуться не успеешь, как ваше дело до Патапа дойдет. Только
доброе молчится, а худое лукавый молвой по народу несет… А нешто сама Прасковья станет молчать, как ты от нее откинешься?.. А?.. Не покается разве отцу с
матерью? Тогда, брат, еще хуже будет…
— Не в свахи, а вместо
матери, — перервала ее Дуня. — Не привел Господь матушке меня выростить. Не помню ее, по другому годочку осталась. А от тебя, Грунюшка, столь много
добра я видела, столько много хороших советов давала ты мне, что я на тебя как на
мать родную гляжу. Нет, уж если Бог велит, ты вместо
матери будь.
— Бог благословит, — с довольством улыбаясь, ответила
мать Виринея. — Экой ты
добрый какой, — прибавила она, гладя рукой по плечу Петра Степаныча.
Неточные совпадения
В один стожище
матерый, // Сегодня только сметанный, // Помещик пальцем ткнул, // Нашел, что сено мокрое, // Вспылил: «
Добро господское // Гноить? Я вас, мошенников, // Самих сгною на барщине! // Пересушить сейчас!..» // Засуетился староста: // — Недосмотрел маненичко! // Сыренько: виноват! — // Созвал народ — и вилами // Богатыря кряжистого, // В присутствии помещика, // По клочьям разнесли. // Помещик успокоился.
Прилетела в дом // Сизым голубем… // Поклонился мне // Свекор-батюшка, // Поклонилася // Мать-свекровушка, // Деверья, зятья // Поклонилися, // Поклонилися, // Повинилися! // Вы садитесь-ка, // Вы не кланяйтесь, // Вы послушайте. // Что скажу я вам: // Тому кланяться, // Кто сильней меня, — // Кто
добрей меня, // Тому славу петь. // Кому славу петь? // Губернаторше! //
Доброй душеньке // Александровне!
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все
добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
И там же надписью печальной // Отца и
матери, в слезах, // Почтил он прах патриархальный… // Увы! на жизненных браздах // Мгновенной жатвой поколенья, // По тайной воле провиденья, // Восходят, зреют и падут; // Другие им вослед идут… // Так наше ветреное племя // Растет, волнуется, кипит // И к гробу прадедов теснит. // Придет, придет и наше время, // И наши внуки в
добрый час // Из мира вытеснят и нас!
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он
добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.