Неточные совпадения
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как
в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на
сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч
в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по
сердцу резало. Только о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
Сильней и сильней напирал Алексей острым резцом на чашку, которую дотачивал.
В глазах у него зелень ходенем заходила, ровно угорел,
в ушах шум стоит,
сердце так и замирает. Тогда только и опомнился, как резцом сквозь чашку прошел.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему
сердце, и я за него не пойду.
В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли моей не ломай.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. —
Сердце так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему
в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
У Насти от
сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно
в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя
в лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
— Да что ты
в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. — Обидчик ты этакой, право, обидчик!.. Какое слово про меня молвил!.. По
сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога нет
в тебе!.. Право, Бога нет!..
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище
в дому у него подрастает. Разумом острая,
сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души
в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Видела Настя, как пришел Алексей, видела, как вышел, и ни слова из отцовских речей не проронила… И думалось ей, что во сне это ей видится, а меж тем от нечаянной радости
сердце в груди так и бьется.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь
сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб
в нее до гробовой доски не заглядывать…
Как же новая иерархия от столь мутного источника изыде, како
в светлую реку претворися?» И довольно поучил меня старец Аркадий, и беседою душеполезной растопил окаменелое мое
сердце, отогнал от меня лукавого духа.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка
в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на
сердце, отдалась
в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было
в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала
в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная
в долгой борьбе со страстями, она, победившая
в себе ветхого человека со всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая
в себе
сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
— Береги свои речи про других, мне они не пригожи, — с
сердцем ответил Патап Максимыч. — Хочешь, на обратном пути
в Комаров завернем? Толкуй там с матерью Манефой… Ты с ней как раз споешься: что ты, что она — одного сукна епанча, одного лесу кочерга.
— И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты ведь только Фома неверный, — сказал Стуколов. — Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!.. Так и горит на
сердце, а
в голову ровно молотом бьет.
— Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как
в самом деле ихняя затея варилась, — прервал Колышкин. — Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, — с усмешкой прибавил он. — Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе на уме, попирает смех на
сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..
Бог нам дает много, а нам-то все мало,
Не можем мы, людие, ничем ся наполнить!
И ляжем мы
в гробы, прижмем руки к
сердцу,
Души наши пойдут по делам своим,
Кости наши пойдут по земле на предание,
Телеса наши пойдут червям на съедение,
А богатство, гордость, слава куда пойдут?
— Да. А ты слушай: только увидела она его,
сердце у ней так и закипело. Да без меня бы не вышло ничего, глаза бы только друг на друга пялили… А что
в ней, сухой-то любви?.. Терпеть не могу… Надо было смастерить… я и смастерила — сладились.
В заключение упомянуто, что все жители города, без малейшего исключения, беспредельно преданы душой и
сердцем его превосходительству господину губернатору и видят
в нем не начальника, а отца.
Нашла коса на камень. Попал топор на сучок… Думал Масляников посулом отъехать, да не на того напал… А
сердце стариковское по красавице разгорелось; крякнул Макар Тихоныч, поморщился, однако ж поехал купчие совершать и деньги
в совет класть.
— Нет
в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и
сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души
в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по
сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет
в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка
в воду, парень
в петлю… А родитель руками разводит да говорит: «Судьба такая! Богу так угодно».
Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались
в самом глубоком тайнике Манефина
сердца. Вспомнились ей затейливые речи Якимушки, свиданья
в лесочке и кулаки разъяренного родителя… Вспомнился и паломник, бродящий по белý свету… Взглянула игуменья на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились на глазах ее.
И от одной мысли о новой зазнобе у Насти
в глазах туманится, сверкают глаза зловещим блеском, а
сердце ровно кипятком обливается…
Без речей, без объяснений промелькнули сладкие минуты примиренья. Размолвка забыта, любовь
в Настином
сердце загорелась жарче прежнего.
Дивом казалось ей, понять не могла, как это она вдруг с Алексеем поладила.
В самое то время, как
сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни с того ни с сего помирились, ровно допрежь того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами плакали, — а этот…
Жить
в добре да
в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется его
сердце при виде длинного роя светлых призраков, обступающих его со всех сторон, и вдруг неотвязная мысль о Чапурине, о погибели…
— Прихожу я
в Осиповку, — продолжал Алексей, — Патап Максимыч из токарни идет. Как взглянул я на него,
сердце у меня так и захолонуло…
Как же не убиваться мне, как
сердцем не болеть, когда он
в неминучую беду лезет…
— Знаем мы, знаем это золото, — молвил Пантелей. — Из него мягкую деньгу и куют. Ох, этот лодырь [Лодырь — шатающийся плут, бездельник.] Стуколов!.. Недаром, только взглянул я ему
в рожу-то,
сердце у меня повернулось… Вот этот человек так уж истинно на погибель…
Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается
сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться
в распухшее багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то любила его больше всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля
в золоте ходить, людям серебро дарить…
— Посмотрю я на тебя, Настасья, ровно тебе не мил стал отцовский дом. Чуть не с самого первого дня, как воротилась ты из обители, ходишь, как
в воду опущенная, и все ты делаешь рывком да с
сердцем… А только молвил отец: «
В Комаров ехать» — ног под собой не чуешь… Спасибо, доченька, спасибо!.. Не чаяла от тебя!..
— Правда молвится, что родительское
сердце в детях, а детское
в камешке…
Слезы дочери свеяли досаду с
сердца доброй Аксиньи Захаровны. Сама заплакала и принялась утешать рыдавшую
в ее объятиях Настю.
Не раз останавливалась она на коротком пути до часовни и радостно сиявшими очами оглядывала окрестность… Сладко было Манефе глядеть на пробудившуюся от зимнего сна природу, набожно возводила она взоры
в глубокое синее небо… Свой праздник праздновала она, свое избавленье от стоявшей у изголовья смерти… Истово творя крестное знаменье, тихо шептала она, глядя на вешнее небо: «Иже ада пленив и человека воскресив воскресением своим, Христе, сподоби мя чистым
сердцем тебе пети и славити».
Преподобные
в простоте
сердца писали, нам с ними не
в вéрсту стать!..
Не того Стуколова, что видела недавно у Патапа Максимыча, не старого паломника, а белолицего, остроглазого Якимушки, что когда-то, давным-давно, помутил ее
сердце девичье, того удалого добра молодца, без которого цветы не цветнó цвели, деревья не краснó росли, солнышко
в небе сияло не радостно…
Не столько безобразия святопродавца Софрона и соблазны, поднявшиеся
в старообрядской среде, мутили душу ее, сколько он, этот когда-то милый
сердцу ее человек, потом совершенно забытый, а теперь ставший врагом, злодеем, влекущим людей на погибель…
А он степенным шагом идет себе по двору обительскому… Нá стороны не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И от взглядов его не одно
сердце девичье
в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…
Жутко было слушать Алексею несмолкаемые речи словоохотливой Виринеи. Каждое ее слово про Настю мутило душу его… А меж тем иные думы, иные помышленья роились
в глубине души его, иные желанья волновали
сердце.
Долго ждал он возвращения Тани.
Сердце так и замирало, так и колотилось
в груди,
в ушах звенело,
в голове мутилось… Сам не свой стоял Алексей… Сроду не бывало с ним этого.
В таком тяжком раздумьи увидел Алексей Марью Гавриловну. Умильным взором и блеском непомеркшей красоты пригрела она изболевшее его
сердце… Просияло на темной душе его.
Девка — чужая добыча: не я, так другой бы…» Но, как ни утешал себя Алексей, все-таки страхом подергивало его
сердце при мысли: «А как Настасья да расскажет отцу с матерью?..» Вспоминались ему тревожные сны: страшный образ гневного Патапа Максимыча с засученными рукавами и тяжелой дубиной
в руках, вспоминались и грозные речи его: «Жилы вытяну, ремней из спины накрою!..» Жмурит глаза Алексей, и мерещится ему сверкающий нож
в руках Патапа, слышится вой ватаги работников, ринувшихся по приказу хозяина…
То как будто
в ясновиденье представлялась ей широкая зеленеющая казанская луговина меж Кремлем и Кижицами: гудят колокола, шумит, как бурное море, говор многолюдной толпы, но ей слышится один только голос, тихий, ласковый голос, от которого упало и впервые сладко заныло
сердце девичье…
Разбилась жизнь, а избранник
сердца, желанный, любимый жених, Бог весть, где и как, слег
в могилу.
Реже и реже являлся милый во сне, какая-то тоска, до того незнаемая, разрасталась
в ее
сердце.
Растерялась бедная, не знает, что и придумать… А
сердце так и бьется, так и ноет, тоска так и поднимается
в груди.
Как
в тумане каком пробыла Марья Гавриловна, пока стояла перед Алексеем, а вышел он, тяжело опустилась на стул и закрыла руками лицо… Тяжело и сладко ей было. Почувствовала она особое биенье
сердца, напоминавшее золотые минуты, проведенные когда-то
в уголке садика, поросшего густым вишеньем.
Патап Максимыч подолгу
в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы
в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь
сердца отцовского.
Как ножом пó
сердцу полоснуло Алексея от этих слов старорусского «жáльного плача»… Заговорила
в нем совесть, ноги подкосились, и как осиновый лист он затрясся… Мельтешит перед ним длинный поезд кибиток, таратаек, крестьянских телег; шагом едут они за покойницей…
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою
в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А
сердце все-таки тревогой замирало.