Неточные совпадения
— Сказано, не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. — Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай
в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери не слушают!.. Нет, девки, приберу вас к рукам… Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня, как узнает, что я за околицу вас
ночью отпустила… Пошли, пошли
в моленную!
Сведают, что Патапа Максимыча дочери по
ночам за околицу бегают, что
в городу скажут по купечеству?..
Да дождусь я, девка, темной
ночи,
Во полночи уйду
в темный лес,
Да и
в лес.
— И
в самом деле: полно, — сказала Фленушка. — Спать пора, кочета [Петухи.] полночь пели. Прощай, покойной
ночи, приятный сон. Что во сне тебе увидать?..
Аксинья Захаровна
в кладовых да
в стряпущей с утра до
ночи возилась: то припасы принимала, то наливки подваривала да по бутылкам разливала, то посуду стеклянную и фарфоровую из сундуков вынимала и отдавала дочерям перемыть хорошенько.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка.
В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где
ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где
в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
Прежде
ночь переночевать места не было, а теперь, что называется, не грело, не горело, а вдруг осветило: все
в родню лезут, на житье к себе манят.
И пошел наш Никифор на сухом берегу рыбу ловить: день
в кабаке: а
ночь по клетям, — что плохо лежит, то добыча ему.
Загулял раз с ней Микешка, пили без просыпу три дня и три
ночи, а тут
в Скоробогатово «проезжающий священник» наехал, то есть, попросту сказать, беглый раскольничий поп.
Так они ее любили, что ни за какие блага не покинули б
в деревне с домовницей, чтоб потом, живучи
в ярмарке, день и
ночь думать и передумывать, не случилось ли чего недоброго с ненаглядной их дочуркой.
Два дня и две
ночи игумен Аркадий тайные речи вел с ними, на третий всех молодых трудников призвал
в келью к себе.
В камыши спровадили нас христолюбцы, а оттоле
ночью в рыбацких челноках, крадучись, яко тати, на турецкую сторону мы перебрались.
— Что же это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего,
ночью,
в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
Много недреманных молитвенных
ночей провела она
в продолжение двадцати пяти лет ради забвения бурь и тревог, что мутили ее душу во дни давно отжитой молодости.
А немало
ночей, до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало
в те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по что знать…
Если бы Настя знала да ведала, что промелькнуло
в голове родителя, не плакала бы по
ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы
в отчаянье, думая про то, чему быть впереди…
— Вестимо, выведет, — отозвался Патап Максимыч. — Да куда выведет-то?
Ночь на дворе, а лошади, гляди, как устали. Придется
в лесу ночевать… А волки-то?
В светлую летнюю
ночь сидит болотница одна-одинешенька и нежится на свете ясного месяца… и чуть завидит человека, зачнет прельщать его, манить
в свои бесовские объятия…
Мириады разнообразных комаров, от крошечной мошки, что целыми кучами забивается
в глаза,
в нос и уши, до тощей длинноногой караморы, день и
ночь несметными роями толкутся
в воздухе, столбами носятся над болотами и преследуют человека нестерпимыми мученьями…
Нет ему покоя от комариной силы ни
в знойный полдень, ни прохладным вечером, ни темной
ночью, только и отрада
в дождливую погоду.
Зимница, где после целодневней работы проводят
ночи лесники, — большая четырехугольная яма, аршина
в полтора либо
в два глубины.
Окон
в зимнице не бывает, да их и незачем: люди бывают только
ночью, дневного света им не надо, а чуть утро забрезжит, они уж
в лес лесовать и лесуют, пока не наступят глубокие сумерки.
Потянулся дядя Онуфрий, протер глаза и, увидев, что
в тепленке огонь совсем догорел, торопливо вскочил, на скорую руку перекрестился раза три-четыре и, подбросив
в тепленку поленьев и смолья, стал наматывать на ноги просохшие за
ночь онучи и обувать лапти.
Стожары [Созвездие Большой Медведицы.] сильно наклонились к краю небосклона, значит,
ночь в исходе, утро близится.
Лесники один за другим вставали, обувались
в просохшую за
ночь у тепленки обувь, по очереди подходили к рукомойнику и, подобно дяде Онуфрию и Петряю, размазывали по лицу грязь и копоть… Потом кто пошел
в загон к лошадям, кто топоры стал на точиле вострить, кто ладить разодранную накануне одежду.
— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись, ничего себе, подходящие, — говорил он, кладя
в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. — За
ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и
в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Во время «Соловецкого сиденья», когда царский воевода Мещеринов обложил возмутившихся старообрядцев
в монастыре Зосимы и Савватия и не выпускал оттуда никого, древний старец инок-схимник Арсений дни и
ночи проводил на молитве перед иконой Казанской Богородицы.
Под именем «канонниц», или «читалок», скитские артели отправляли
в Москву и другие города молодых белиц к богатым одноверцам «стоять негасимую свечу», то есть день и
ночь читать псалтырь по покойникам, «на месте их преставления», и учить грамоте малолетних детей
в домах «христолюбивых благодетелей».
В стенах общины каждый день, кроме праздников, работа кипела с утра до
ночи.
Едва северо-восток небосклона зардел тонкой розовой полосой, как пятеро пожилых, но еще крепких и бодрых трудников с лопатами на плечах пришли
в обитель с конного двора, стоявшего за околицей, и начали расчищать снежные сугробы, нанесенные за
ночь едва стихшею под утро метелью.
Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу
ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и на разные лады передумывал, как бы ему устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так
в ту же пору.
Случалось, что читалка, после келейных молитв, с Макаром Тихонычем куда-то
ночью в его карете ездила, но что ж тут поделаешь? — враг силен, крепких молитвенников всегда наводит на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния?
— Помер, сердечный, — продолжала Манефа. — На Введеньев день
в Городец на базар поехал, на обратном пути застань его вьюга, сбился с дороги, плутал целую
ночь, промерз. Много ль надо старику? Недельки три поболел и преставился…
Сидит с ними Патап Максимыч, с этим проходимцем да с Дюковым, замкнувшись
в подклете чуть не с утра до
ночи…
— Кто их знает?.. Понять невозможно, — отвечал Пантелей. — Только сдается, что дело нехорошее. И Алексей этот тоже целые
ночи толкует с этим проходимцем, прости Господи.
В одной боковушке с ним и живет.
Аксинья Захаровна
в хлопотах с утра до
ночи, и хоть старым костям не больно под силу, а день-деньской бродит взад и вперед по дому.
Встал Патап Максимыч, к окну подошел.
Ночь темная, небо черное, пó небу все звезды, звезды — счету им нет. Тихо мерцают, будто играют
в бесконечной своей высоте. Задумчиво глядит Патап Максимыч то
в темную даль, то
в звездное небо. Глубоко вздохнув, обратился к Аксинье Захаровне...
— Помнишь, как
в первый раз мы встречали с тобой великий Христов праздник?.. Такая же
ночь была, так же звезды сияли… Небеса веселились, земля радовалась, люди праздновали… А мы с тобой
в слезах у гробика стояли…
К светлой заутрене
в ярко освещенную моленную Патапа Максимыча столько набралось народа, сколь можно было поместиться
в ней. Не кручинилась Аксинья Захаровна, что свибловский поп накроет их на тайной службе… Пантелей караульных по задворкам не ставил…
В великую
ночь Воскресенья Христова всяк человек на молитве… Придет ли на ум кому мстить
в такие часы какому ни есть лютому недругу?..
— Не шелковы рубахи у меня на уме, Патап Максимыч, — скорбно молвил Алексей. — Тут отец убивается, захворал от недостатков, матушка кажду
ночь плачет, а я шелкову рубаху вдруг вздену! Не так мы, Патап Максимыч,
в прежние годы великий праздник встречали!.. Тоже были люди… А ноне — и гостей угостить не на что и сестрам на улицу не
в чем выйти… Не ваши бы милости, разговеться-то нечем бы было.
Молодежь
в те
ночи песни играет, хороводы водит,
в горелки бегает от вечерней зари до утренней…
Жалует Ярило «хмелевые»
ночи, любит высокую рожь да темные перелески. Что там
в вечерней тиши говорится, что там теплою
ночью творится — знают про то Гром Гремучий, сидя на сизой туче, да Ярило, гуляя по сырой земле.
Пары редеют, забегают
в перелески. Слышится и страстный лепет и звуки поцелуев. Гуляет Яр-Хмель… Чтó творится, чтó говорится — знают лишь темные
ночи да яркие звезды.
— Бог простит, Бог благословит, — сказала Манефа, провожая его. — Дай Бог счастливо
ночь ночевать. Утре, как встанешь, пожалуй ко мне
в келью, чайку вместе изопьем да еще потолкуем про это дело… Дело не малое!.. Не малое дело!..
В скитских обителях не знают ни запоров, ни затворов, только на
ночь там кельи замыкаются.
Патап Максимыч подолгу
в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней
ночи бродит он из горницы
в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину
в курятник вынесла, чтоб там ее по три
ночи петухи опели… Управившись с этим, она снаружи того окна,
в которое вылетела душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь души покойников шесть недель витают на земле и до самых похорон прилетают на место, где разлучились с телом. И всякий раз душа тут умывается, утирается.
Всю
ночь провел Алексей
в тревожных думах и не мог придумать, что делать ему…
Хоть не много дней оставалось до Петра Солноворота [Июня 12-го.], хотя и сходились уже вечерняя заря с утренней, однако ж такая темнота настала, что хоть
в осеннюю
ночь…
В день Микулы с кормом, после пиров-столований у богатых мужиков, заволжски ребята с лошадьми всю
ночь в поле празднуют… Тогда-то
в ночной тишине раздаются громкие микульские песни… Ими приветствуют наступающий день именин Матери-Сырой Земли.
Неточные совпадения
У
ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна
в воздушной синеве. // Но та, которую не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Тоска любви Татьяну гонит, // И
в сад идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло
в устах, // И
в слухе шум, и блеск
в очах… // Настанет
ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна
в темноте не спит // И тихо с няней говорит:
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, // Пора тепла, цветов, работ, // Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных
ночей. //
В поля, друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. //
Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле // С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя
в таинственной гондоле; // С ней обретут уста мои // Язык Петрарки и любви.
Сомненья нет: увы! Евгений //
В Татьяну, как дитя, влюблен; //
В тоске любовных помышлений // И день и
ночь проводит он. // Ума не внемля строгим пеням, // К ее крыльцу, стеклянным сеням // Он подъезжает каждый день; // За ней он гонится, как тень; // Он счастлив, если ей накинет // Боа пушистый на плечо, // Или коснется горячо // Ее руки, или раздвинет // Пред нею пестрый полк ливрей, // Или платок подымет ей.