Неточные совпадения
Самый первый токарь, которым
весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому — не отпустит ли
он,
при бедовых делах, старшего сына в работу, да
все отдумывал… «Ну, а как не пустит, да еще после насмеется, ведь
он, говорят, мужик крутой и заносливый…» Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика.
— Уходом. Ты, Настя, молчи, слез не рони, бела лица не томи:
все живой рукой обделаем. Смотри только, построже с отцом разговаривай, а слез чтоб в заводе
при нем не бывало. Слышишь?
— Что детки? Малы
они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие
они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы…
Все, кажись, стоит на своем месте, по-прежнему;
все, кажется, порядки идут, как шли
при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
Сидел Стуколов, склонив голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал
при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину, стал
он в ней чужанином. Не то что людей, домов-то прежних не было; город, откуда родом был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище —
всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч
всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой с родной стороны».
Долго ходил взад и вперед Патап Максимыч. Мерный топот босых ног
его раздавался по горнице и в соседней боковушке. Аксинья Захаровна проснулась, осторожно отворила дверь и,
при свете горевшей у икон лампады, увидела ходившего мужа. В красной рубахе,
весь багровый, с распаленными глазами и всклоченными волосами, страшен
он ей показался. Хотела спрятаться, но Патап Максимыч заметил жену.
И вдруг нечаянно, негаданно явился
он… Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в
нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со
всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе сердце и сладкие
его обольщения, едва могла сдержать себя
при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
Не раз и не два такие разговоры велись у Патапа Максимыча с паломником, и
все в подклете,
все в Алексеевой боковуше. Были
при тех переговорах и кум Иван Григорьич, и удельный голова Михайло Васильич. Четыре дня велись у
них эти переговоры, наконец решился Патап Максимыч взяться за дело.
На первой неделе Великого поста Патап Максимыч выехал из Осиповки со Стуколовым и с Дюковым. Прощаясь с женой и дочерьми,
он сказал, что едет в Красную рамень на крупчатные свои мельницы, а оттуда проедет в Нижний да в Лысково и воротится домой к Середокрестной неделе, а может, и позже. Дом покинул на Алексея, хотя
при том и Пантелею наказал глядеть за
всем строже и пристальней.
Десяти лет не минуло, и
он уж
все заводские песни знал наизусть, так и заливается, бывало, звонким голоском на запольных [Запольными хороводами зовутся те, что бывают вне завода (селения
при заводах зовут заводами же).
И рассказал Патап Максимыч Колышкину, как приехали к
нему Стуколов с Дюковым, как паломник
при всех гостях, что случилось, расписывал про дальние свои странствия, а когда не стало в горнице женского духа, вынул из кармана мешок и посыпал из
него золотой песок…
Все скитские жители с умиленьем вспоминали, какое
при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да такое пространное, небоязное, что за раз у нее по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не смела
их тронуть [В Улангерском скиту, Семеновского уезда, лет тридцать тому назад жил раскольничий инок отец Иов, у которого в том же Семеновском уезде, а также в Чухломском, были имения с крепостными крестьянами.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо
при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с
ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю.
Он же души в ней не чает — Настасья
ему дороже
всего.
Как покойник Савельич был, так
он теперь: и обедает, и чай распивает с хозяевами, и
при гостях больше
все в горницах…
— То-то и есть, что значит наша-то жадность! — раздумчиво молвил Пантелей. — Чего еще надо
ему? Так нет,
все мало… Хотел было поговорить
ему, боюсь… Скажи ты
при случае матушке Манефе, не отговорит ли она
его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел — станет убиваться, а зачнет
ему говорить, на грех только наведет… Не больно
он речи-то ее принимает… Разве матушку не послушает ли?
Жить в добре да в красне и во снях хорошо: тешат Алексея золотые грезы, сладко бьется
его сердце
при виде длинного роя светлых призраков, обступающих
его со
всех сторон, и вдруг неотвязная мысль о Чапурине, о погибели…
Годы идут, Карпушка учится да учится. Однажды песоченский удельный голова (не Михайло Васильевич, а другой, что до
него в головах сидел), воротясь из города, так говорил на волостном сходе,
при всем честном народе...
К хороводу подойдет, парни прочь идут, а девкам без
них скучно, и ругают
они писаря ругательски, но сторожась, втихомолку: «Принес-де леший Карпушку-захребетника!» Прозвище горького детства осталось за
ним;
при нем никто бы не посмел того слова вымолвить, но заглазно
все величали
его мирским захребетником да овражным найденышем.
— Толкуй себе!.. Послушать тебя
все едино, что наших керженских келейниц:
все бес творит, а мы, вишь, святые, блаженные, завсегда ни
при чем. Везде один
он, окаянный, во
всем виноват… Бедненький!.. — молвил Патап Максимыч.
— Дивлюсь я тебе, Василий Борисыч, — говорил
ему Патап Максимыч. — Сколько у тебя на всякое дело уменья, столь много у тебя обо
всем знанья, а век свой корпишь над крюковыми книгами [Певчие книги. Крюки — старинные русские ноты, до сих пор обиходные у старообрядцев.], над келейными уставами да шатаешься по белу свету с рогожскими порученностями.
При твоем остром разуме не с келейницами возиться, а торги бы торговать, деньгу наживать и тем же временем бедному народу добром послужить.
Святочные гаданья, коляда, хороводы, свадебные песни, плачи вопленниц, заговоры, заклятья —
все это остатки языческой обрядности, а слова,
при них употребляемые, — обломки молитв, которыми когда-то молились наши предки своим старорусским богам.
— Вот теперь сами изволите слышать, матушка, — полушепотом молвил Марко Данилыч. — Можно разве здесь в эту ночь такие слова говорить?.. Да еще
при всем народе, как давеча?.. Вам бы, матушка, поначалить ихнюю милость, а то сами изволите знать, что здесь недолго до беды… — прибавил
он.
И
всем было на удивленье, как
при такой жизни
он мог больше ста лет прожить.
— Как же, матушка.
Всех к
нему в подвал приводили, — отвечал Самоквасов. — Со
всеми прощался,
всех благословил и
при всех попу в грехах своих каялся… Велики грехи
его, матушка!..
Но грех ради наших оный Софроний отрыгнул от сокровища сердца своего не точию сопротивление и презрение данному
им при поставлении обещанию во
всем повиноватися митрополиту, но даже клеветы и напрасные оболгания несвойственные епископскому сану износити не усрамися.
И потому, слезно молю тебя, потолковее со
всеми поговори, чтоб
они гнева своего на нас не держали за временное наше, а не всегдашнее, несогласие, но, снисходя к нам, убогим,
при таких налегающих на нас бедах, помогли бы своим вспоможением, сколько
им Господь нá сердце положит.
— Э, матушка, чем ни накормите,
всем буду сыт, я ведь не из прихотливых. Это напрасно матушка Манефа так говорит, — молвил Василий Борисыч. И
при вспоминанье о блинах вспала
ему на память полногрудая Груня оленевская, что умела услаждать
его своими пухленькими, горяченькими блинками.
— Какой же
он тебе посрамитель? Времени хоть немного, а, Бог даст, управимся… А
ему посрамление будет… И на пристани и на бирже
всем,
всем расскажу, каков
он есть человек, можно ль к
нему хоть на самую малость доверия иметь.
Все расскажу: и про саврасок, и про то, как долги
его со счетов скинуты, и сколько любил ты
его, сколько жаловал
при бедности… На грош
ему не будет веры… Всучу щетинку, кредита лишу!
— Стой, крестный, не спеши. Поспешишь — насмешишь, — молвил Сергей Андреич, удерживая
его за руку. — Подожди до утра — сегодня ли, завтра ли деньги собрать,
все едино: платеж-от послезавтра еще… Много ль
при тебе денег теперь?