Неточные совпадения
— Да ведь мы не
одни!
Все девицы за околицей… И мы бы пошли, — заметила старшая, Настасья.
Удачно проведя день, Чапурин был в духе и за чаем шутки шутил с домашними. По этому
одному видно было, что съездил он подобру-поздорову, на базаре сделал оборот хороший; и
все у него клеилось, шло как по маслу.
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много;
одно то, что «волком» был;
все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
— Да
все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во
всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это
одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
— Глупости
одни, — с недовольной улыбкой ответила Настя. — Ты же
все затевала.
— Без тебя знаю, что моя, — слегка нахмурясь, молвил Патап Максимыч. — Захочу, не
одну тысячу народу сгоню кормиться… Захочу,
всю улицу столами загорожу, и
все это будет не твоего бабьего ума дело. Ваше бабье дело молчать да слушать, что большак приказывает!.. Вот тебе… сказ!
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!.. Так вот он и испугался!.. Как же!.. Властен он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от него не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни
одна игуменья прекословить не посмеет.
Все ему покоряются, потому что — сила.
Не бывает при свадьбе «уходом» ни «горного стола», ни подарков,
все оканчивается двумя обедами родителей
одних и других.
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него
одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную:
всеми она любима,
всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила Бога.
Мавре было
все равно. Ей хоть сейчас с татарином ли, с жидом ли повенчаться, а Микешка по старой вере был крепок. Частенько потом случалось, что в надежде на богатого зятя, Патапа Максимыча, к нему в кабаках приставали вольны девицы да мирские вдовицы: обвенчаемся, мол. У Микешки
один ответ на таки речи бывал...
Какую хочешь праведную жизнь веди,
все его «волком» зовут, и ни
один порядочный мужик на двор его не пустит.
— Меня, старуху, красавица, не обманешь, — говорила Никитишна, смотря Насте прямо в глаза. — Вижу я
все. На людях ты резвая, так и юлишь, а как давеча
одну я тебя подсмотрела, стоишь грустная да печальная. Отчего это?
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а
все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя;
одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— У нас обретается, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Намедни приволокся как есть в
одной рубахе да в дырявом полушубке, растерзанный
весь… Хочу его на Узени по весне справить, авось уймется там; на сорок верст во
все стороны нет кабака.
Начал расспросы Стуколов, спрашивал про людей былого времени, с которыми, живучи за Волгой, бывал в близких сношениях, и про
всех почти, про кого ни спрашивал, дали ему
один ответ: «помер… помер… померла».
В Царьград я
один воротился, молодые трудники
все до единого пошли в мать сыру-землю…
— Вот вы тысячники, богатеи: пересчитать только деньги ваши, так не
один раз устанешь… А я что перед вами?.. Убогий странник, нищий, калика перехожий… А стоит мне захотеть,
всех миллионщиков богаче буду… Не хочу. Отрекся от мира и от богатства отказался…
Все столпились вкруг стола и жадно смотрели на золотую струю. Ни слова, ни звука… Даже дыханье у
всех сперлось.
Один маятник стенных часов мерно чикал за перегородкой.
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а как есть человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж были долгие годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели
все напрасно?.. Минута
одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания,
все,
все…
— Оно, конечно, воля Божия первей
всего, — сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь бы желательно ваше слово услышать, по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно мне по нраву пришлась —
одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— Не
один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на
все на это дело нужно сто тысяч серебром.
— Пятьдесят паев ты себе возьми, вложивши за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело на лад пойдет. Не сможешь
один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича, что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело.
Все барыши тоже на сто паев — сколько кому достанется.
— Пошто не указать — укажем, — сказал дядя Онуфрий, — только не знаю, как вы с волочками-то сладите. Не пролезть с ними сквозь лесину… Опять же, поди, дорогу-то теперь перемело, на Масленице
все ветра дули, деревья-то, чай, обтрясло, снегу навалило… Да постойте, господа честные, вот я молодца
одного кликну — он ту дорогу лучше
всех знает… Артемушка! — крикнул дядя Онуфрий из зимницы. — Артем!.. погляди-ко на сани-то: проедут на Ялокшу аль нет, да слезь, родной, ко мне не на долгое время…
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у
всех работа вровень держится,
один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во
всю зиму не было.
— Да ведь ты на
всю артель считаешь, а поедет с нами
один, — возразил Патап Максимыч.
—
Один ли,
вся ли артель, это для нас
все едино, — ответил Захар. — Ты ведь с артелью рядишься, потому артельну плату и давай… а не хочешь, вот те Бог, а вот порог. Толковать нам недосужно — лесовать пора.
— Это уж твое дело… Хочешь
всю артель бери — слова не молвим —
все до единого поедем, — заголосили лесники. — Да зачем тебе су́столько народу?.. И
один дорогу знает… Не мудрость какая!
— Да не
все ли равно, что
один, что другой? — сказал Патап Максимыч.
Доехав до своей повертки, передние лесники стали. За ними остановился и
весь поезд. Собралась артель в кучу, опять галдовня началась… Судили-рядили, не лучше ль вожакам
одну только подводу с собой брать, а две отдать артели на перевозку бревен. Поспорили, покричали, наконец решили — быть делу так.
Собирает он казачий круг, говорит казакам такую речь: «Так и так, атаманы-молодцы, так и так, братцы-товарищи: пали до меня слухи, что за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде и горькой неволе; надо бы нам, братцы, не полениться, за море съездить потрудиться, их, сердечных, из той неволи выручить!» Есаулы-молодцы и
все казаки в
один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин рад тому радешенек, сам первым делом к колдуну.
— Самому быть не доводилось, — отвечал Артемий, — а слыхать слыхал: у
одного из наших деревенских сродники в Горах живут [То есть на правой стороне Волги.], наши шабры [Соседи.] девку оттоль брали. Каждый год ходят в Сибирь на золоты прииски, так они сказывали, что золото только в лесах там находят… На
всем белом свете золото только в лесах.
Привратник ушел и долго не возвращался. Набежавшие к воротам псы так и заливались свирепым лаем внутри монастыря. Тут были слышны и сиплый глухой лай какого-то старинного стража Красноярской обители, и тявканье задорной шавки, и завыванье озлившегося волкопеса, и звонкий лай выжлятника…
Все сливалось в
один оглушительный содом, а вдали слышались ржанье стоялых коней, мычанье коров и какие-то невразумительные людские речи.
Риз нашьют парчовых с жемчугами да с дорогими каменьями, таких, что попу невмоготу и носить их, да и страшно — поручь
одна какая-нибудь впятеро дороже
всего поповского достоянья.
Такой обед закатил отец Михаил… А приготовлено
все было хоть бы Никитишне впору. А наливки
одна другой лучше: и вишневка, и ананасная, и поляниковка, и морошка, и царица
всех наливок, благовонная сибирская облепиха [Поляника, или княженика, — rubus arcticus; облепиха — hippophаё rhamnoides, растет только за Уральскими горами.]. А какое пиво монастырское, какие меда ставленные — чудо. Таково было «учреждение» гостям в Красноярском скиту.
— Не
все ль
одно? Взял бы уж и синие. Я бы по двадцати отдал.
— И в руки такую дрянь не возьму, — отвечал паломник. — Погляди-ка на орла-то — хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще
одно крыло меньше другого… Мой совет: спусти-ка ты до греха
весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
Известно, что во
все времена винных откупов ни
один раскольник (а между ними много богачей) не осквернил рук прибытком от народной порчи.
К торговому делу был он охоч, да не больно горазд. Приехал на Волгу добра наживать, пришлось залежные деньги проживать. Не пошли ему Господь доброго человека, ухнули б у Сергея Андреича и родительское наследство, и трудом да удачей нажитые деньги, и приданое, женой принесенное.
Все бы в
одну яму.
— Когда это будет, про то еще сорока на воде хвостом писала, — молвила Фленушка. — Матушка не
один год еще продумает да по
всем городам письма отписывать будет, подобает, нет ли архиерею облаченье строить из шерсти. Покаместь будут рыться в книгах, дюжину подушек успеешь смастерить.
— Какое веселье! Разве не знаешь? — молвила Марьюшка. — Как допрежь было, так и без тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить… Ну, как водится, подмаслим ее, стихеру споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье
все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж, что ли!..
Один бы конец.
— У медведя лапа-то пошире, да и тот в капкан попадает, — смеючись, подхватила Фленушка. — Сноровку надо знать, Марьюшка… А это уж мое дело, ты только помогай. Твое дело будет
одно: гляди в два, не в полтора,
одним глазом спи, другим стереги, а что устережешь, про то мне доводи. Кто мигнул, кто кивнул, ты догадывайся и мне сказывай. Вот и
вся недолга…
— Мать Таифа, — сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же
все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот чем Бог послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь бы мне, да боюсь: поддайся
одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте, матери, простите, братия и сестры.
Проводя игуменью,
все стали вокруг столов. Казначея мать Таифа, как старейшая, заняла место настоятельницы. Подали в чашках кушанье, Таифа ударила в кандию, прочитали молитву перед трапезой, сели и стали обедать в строгом молчании. Только
один резкий голос канонницы, нараспев читавшей житие преподобного Ефрема Сирина, уныло раздавался в келарне.
А пуще
всего в люди давать не моги, потому это баловство
одно, как есть малодушие и больше ничего.
Народный говор, гиканье казаков, летавших взад и вперед по дороге, крики полицейских, в поте лица работавших над порядком, стук экипажей, несшихся к монастырю, и колокольный благовест —
все слилось в
один праздничный гул, далеко разносившийся по окрестностям.
Тут главна причина, что
один сын у отца: рано ли, поздно ли
все капиталы ему без разделу достанутся.
— Это ты умно сказал!.. Обмолвился, должно быть, — проговорил Макар Тихоныч, выпив стакан холодного квасу и погладив седую бороду. —
Один сын, говоришь, да дочь, только
всего и детей?
Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе
все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и капиталах — человек, значит, в Москве не из последних, а сын
один… Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго о ней потом толковали.
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем было отчаялся, а он ровно с неба упал. Затуманилось в голове —
все забыл, —
один пароход в голове сидит.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня,
одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже
всего.