Неточные совпадения
Живет заволжанин хоть
в труде, да
в достатке. Сысстари за Волгой мужики
в сапогах, бабы
в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а
в редком доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка
есть, что с печки уж лет пяток не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут его
в домовину обряжать. Таков обычай: летом
в сапогах, зимой
в валенках, на
тот свет
в лапотках…
Волга — рукой подать. Что мужик
в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк
в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников
в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за
то слава
те, Господи!.. Не всем же
в золоте ходить,
в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки
напевают, когда еще он
в колыбели лежит.
По краям дома пристроены светелки. Там хозяйские дочери проживали, молодые девушки.
В передней половине горница хозяина
была,
в задней моленная с иконостасом
в три тя́бла. Канонница с Керженца при
той моленной жила, по родителям «негасимую» читала. Внизу стряпущая, подклет да покои работников да работниц.
Таких токарен у осиповского тысячника
было восемь, на них тридцать станков стояло; да, кроме
того, дома у него,
в Осиповке, десятка полтора ручных станков работало.
Богоданная дочка
была еще, Груня-сиротка, сызмальства Чапуриным призренная, —
та уж замуж выдана
была в деревню Вихорево за тысячника.
Отец тысячник выдаст замуж
в дома богатые, не у квашни стоять, не у печки девицам возиться, на
то будут работницы; оттого на белой работе да на книгах больше они и сидели.
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто
в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у
того конь весь год не
будет хромать и не случится с ним иной болести.
Но, веря своей примете, мужики не доверяли бабьим обрядам и, ворча себе под нос, копались средь дворов
в навозе, глядя, не осталось ли там огня после
того, как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на
том свете родителям
было теплее.
—
Тем и лучше, что хорошего отца дочери, — сказала Аксинья Захаровна. — Связываться с
теми не след. Сядьте-ка лучше да псалтырь ради праздника Христова почитайте. Отец скоро с базара приедет, утреню
будем стоять; помогли бы лучше Евпраксеюшке моленну прибрать… Дело-то не
в пример
будет праведнее, чем за околицу бегать. Так-то.
В то время гурьба молодежи валила мимо двора Патапа Максимыча с кринками, полными набранного снега. Раздалась веселая песня под окнами.
Пели «Авсе́нь», величая хозяйских дочерей...
Аксинья Захаровна с дочерьми и канонница Евпраксия с утра не
ели, дожидаясь святой воды. Положили начал, прочитали тропарь и, налив
в чайную чашку воды, испили понемножку. После
того Евпраксия, еще три раза перекрестясь, взяла бурак и понесла
в моленну.
По нашим местам, думаю я, Никифору
в жизнь не справиться, славы много; одно
то, что «волком»
был; все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
А вот послушай-ка, Аксинья, что я вздумал: сегодня у меня на базаре дельце выгорело — пшеницу на Низу
в годы беру, землю
то есть казенную на сроки хочу нанимать.
В обители дурой считали ее, но любили за
то, что сильная
была работница и, куда ни пошли, что ей ни вели, все живой рукой обделает безо всякого ворчанья.
Манефа, напившись чайку с изюмом, —
была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась
в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках
в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм
в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на
то, что у них
в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
Расспросам Насти не
было конца — хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль
ту подушку матушка Манефа
в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
Но главный замысел не
тот был: хотелось ему будущим сватушке да зятьку показать, каков он человек за Волгой, какую силу
в народе имеет.
— Коли дома
есть, так и ладно. Только смотри у меня, чтобы не
было в чем недостачи. Не осрами, — сказал Патап Максимыч. — Не
то, знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
— Зачала Лазаря! — сказал, смеясь, Патап Максимыч. — Уж и Рассохиным нечего
есть! Эко слово, спасенная душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас
в Комарове они и хоронились, и постригались, и каких за
то вкладов не надавали! Пошарь-ка у Досифеи
в сундуках, много тысяч найдешь.
Хоть бы единое слово
в правилах про
то было сказано.
На другой день после
того у Чапуриных баню топили. Хоть дело
было и не
в субботу, но как же приехавших из Комарова гостей
в баньке не попарить? Не по-русски
будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник
был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему:
то в избе
побудет,
то на улицу выбежит,
то за околицу пойдет и зальется там громкою песней.
В доме
петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу
в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не
будет ли у него
в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
— А баба-то, пожалуй, и правдой обмолвилась, — сказал
тот, что постарше
был. — Намедни «хозяин» при мне на базаре самарского купца Снежкова звал
в гости, а у
того Снежкова сын
есть, парень молодой, холостой;
в Городце частенько бывает. Пожалуй, и
в самом деле не свадьба ль у них затевается.
Выслушав,
в чем дело, не заходя к тетке, к которой
было из-за двух верст приходила покланяться, чтобы
та ей разбитую кринку берестой обмотала, побежала домой без оглядки, точно с краденым.
— Куда, чай,
в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику
в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало
того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано,
в городских головах сидел,
в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту не
будет.
— Куда ж ему
в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие
в Самаре, дома, я сам видел;
был ведь я
в тех местах
в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не пойдет такой зять к тестю
в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей,
в наших лесах да
в болотах жить!
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней
в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не
будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна
была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не
то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не
то твоим словам веры не
будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня
в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на
есть парня возьму
в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей
будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Нет, нет, ни за что на свете!.. — с жаром заговорила Настя. — Удавлюсь, либо камень на шею да
в воду, а за
тем женихом, что тятя на базаре сыскал, я не
буду…
— Не
в том дело, — отвечала Фленушка. —
То хорошо, что, живучи с тобой, легче мне
будет свести вас. Вот я маленько подумаю да все и спроворю.
За обедом Патап Максимыч
был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и
та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но
та сама зубаста
была и, при всей покорности,
в долгу не оставалась. Настя молчала.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему сердце, и я за него не пойду.
В том и
есть воля девичья. Кого полюблю, за
того и отдавай, а воли моей не ломай.
— Руки наложу на себя: камень на шею да
в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не
то еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется,
будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Крепко
было слово, сказанное Настей. Патап Максимыч не уснул от него после обеда. А этого с ним лет пять не случалось, с
тех самых пор, как, прослышав про сгоревшие на Волге, под Свияжском, барки, долго находился он
в неизвестности: не его ли горянщина погорела.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол,
в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам
в обитель гостить, не
то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше
будет.
Пяти годов ей не минуло, как родитель ее, не
тем будь помянут,
в каких-то воровских делах приличился и по мирскому приговору
в солдаты
был сдан, а мать, вскоре после
того как забрали ее сожителя, мудрено как-то померла
в овраге за овинами, возвращаясь
в нетопленую избу к голодному ребенку
Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за
то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню… Что гусей
было перерезано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему
было посылано, что исправнику денег
было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела
в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
— Так… Так
будет, — сказала Никитишна. — Другой год я
в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую… Да… Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а
в девках засиживаться ой-ой нескладное дело.
Есть ли женишок-от на примете, а
то не поискать ли?
Раньше
той зимы свадьбы нам не играть: и мне времени нет и Снежковым, —
в разъездах придется все
быть.
— И
то по ней все говорю, — отвечал Патап Максимыч. — Боюся,
в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не
будет.
Что это
был за собинка,
того довольно сказать, что «волком» его прозвали, — а хуже, позорней
того прозвища
в лесах за Волгой нет.
— Так не
будет ли такой милости, ваше превосходительство, — сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник
тот в руки, я бы с «крестником»
выпил за ваше здоровье, а
то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
Загулял раз с ней Микешка,
пили без просыпу три дня и три ночи, а тут
в Скоробогатово «проезжающий священник» наехал,
то есть, попросту сказать, беглый раскольничий поп.
Обедать работники пошли.
В ту пору никто
в красильный подклет, кроме хозяина, не заглядывал, а его не
было дома. Фленушка тотчас смекнула, что выпал удобный случай провести Насте с полчасика вдвоем с Алексеем. Шепнула ему, чтоб он, как только работники по избам обедать усядутся, шел бы
в красильный подклет.
— Не обманывай меня, Настя. Обмануть кресну мать — грех незамолимый, — внушительно говорила Никитишна. — Скажи-ка мне правду истинную, какие у вас намедни с отцом перекоры
были?
То в кельи захотелось,
то, гляди-кась, слово какое махнула: «уходом»!
Двумя-тремя годами Груня
была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз
в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что
те считали ее третьей своей дочерью.
— Знаю про
то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для
того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что
в него положишь,
то и несет». И потому, что ты
есть баба, значит, разумом не дошла,
то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль
есть в миру завистников? Впутаются не
в свое дело и все вверх дном подымут.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище
в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не
было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души
в ней не чаяли, хоть и немногим
была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у
той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им
была вместе с Груней вырасти.
Обе дочери и Груня
были на
ту пору
в Осиповке; из обители, куда
в ученье
были отданы, они гостить приезжали…