— Лучше будет, ненаглядный ты мой… Кус ты мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка, не в пример лучше нам по закону жить, — приставала Мавра. — Теперь же вот и отец Онисим наехал, пойдем к нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и я не бесприданница, — тоже без ужина спать не ложусь, — кой-что и у меня в избенке найдется.
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от кого им услышать того доброго, благодатного слова любви, что из уст матери струей благотворной падает в самые основы души ребенка и там семенами добра и правды рассыпается.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
Откушал Патап Максимыч икорки да балычка, селедок переславских, елабужской белорыбицы. Вкусно — нахвалиться не может, а игумен рад-радехонек, что удалось почествовать гостя дорогого. Дюков долго глядел на толстое звено балыка, крепился, взглядывая на паломника, — прорвало-таки, забыл Великий пост, согрешил — оскоромился. Врагу действующу, согрешили и старцы честные. Первым согрешил сам игумен, глядя на него — Михей со Спиридонием. Паломник укрепился, не осквернил уст своих рыбным ядением.
Оклички женщинами справляются, мужчинами никогда. Когда вслушиваешься в эти оклички, в эти «жальные причитанья», глубокой стариной пахнет!.. Те слова десять веков переходят в устах народа из рода в род… Старым богам те песни поются: Грому Гремучему да Матери-Сырой Земле.
Веселый, игривый напев нерадостно звучит в устах скитских певиц… То ли дело льющаяся из жаркой взволнованной Яр-Хмелем груди свободная опьяняющая песнь Радуницы, что раздавалась о ту пору на Руси по ее несчетным лугам, полям и перелескам…
То были московские произведения, изображавшие апокалипсические деяния антихриста, видение святым Макарием беса в тыквах, распятие плоти во образе монаха с замком на устах, хождение Феодоры по мытарствам и другие сказанья византийского склада.
Недвижно лежит она на постели, ни шепота, ни стона не слышно. Не будь лицо Настино крыто смертной бледностью, не запади ее очи в темные впадины, не спади алый цвет с полураскрытых уст ее, можно б было думать, что спит она тихим, безмятежным сном.
И всех, всех одарила Настя последним приветом… Светлая, небесная улыбка так и сияла на устах умиравшей… Все работники пришли, все работницы — всякому ласковое слово сказала, каждому что-нибудь отказала на память…
Хороша лежала в гробу Настенька… Строгое, думчивое лицо ее как кипень бело, умильная улыбка недвижно лежит на поблеклых устах, кажется, вот-вот откроет она глаза и осияет всех радостным взором… В гроб пахучей черемухи наклали… Приехала Марья Гавриловна, редких цветов с собой привезла, обложила ими головку усопшей красавицы.
Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной песни: «Приидите, последнее дадим целование…» Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю… Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул...
Разверните, разверните бел тонкой саван, Размахни ты, моя голубонька, ручки белые, Разомкни ты, моя ластушка, очи звездистые, Распечатай, моя лебедушка, уста сахарные, Посмотри на меня, на горюшу победную, Ты промолви-ка мне хоть едино словечушко…
— То-то, смотри, не облапошил бы он тебя, — сказал Колышкин. — Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить бы тебе этого игумна… Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь ты этого игумна — худа не посоветую.
— Доброе дело, Василий Борисыч, доброе дело, — одобряла московского посланника Манефа. — Побывай на гробнице, помяни отца Софонтия, помолись у честны́х мощей его… Великий был радетель древлего благочестия!.. От уст его богоданная благодать яко светолучная заря на Ке́рженце и по всему христианству воссияла, и́з рода в род славнá память его!.. Читывал ли ты житие-то отца Софонтия?
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
Идут, молчат… Слегка пожимает Василий Борисыч руку Параши… Высоко у нее поднимается грудь, и дыханье ее горячо, и не может она взглянуть на Василия Борисыча… Но вот и сама пожала ему руку… Василий Борисыч остановился, и сам после не мог надивиться, откуда смелость взялась у него — óбвил рукою стан девушки, глянул ей в очи и припал к алым устам дрожащими от страсти губами…
Не архиерей у него на уме, а белые атласные плечи; не владыку Антония он на памяти держит, про то сладко вспоминает, как, гуляя по лесочку рука об руку с Прасковьей Патаповной, горячо обнимал ее, целовал в уста алые и в пухлые, мягкие щеки.
И, пропев, в пояс кланялись все имениннику, целовали его трижды в уста и, выпив вино, опрокидывали пустые стаканы на маку́шках. Патап Максимыч свой стакан грянул оземь. За ним вся беседа.
Как цветущая яблонь пред лесными деревьями, так она пред другими девицами: очи голубиные, волосы — янтарные волны, уста — червленые ленты, розовый шипок — ланиты ее…
Не сдержать табуна диких коней, когда мчится он по широкой степи, не сдержать в чистом поле буйного ветра, не сдержать и ярого потока речей, что ливнем полились с дрожащих, распаленных уст Фленушки. Брызжут очи пламенем, заревом пышет лицо, часто и высоко поднимается пышная грудь под тонкой белоснежной сорочкой.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
— На том стоим, матушка… Сызмальства обучен, — сказал Василий Борисыч. — На Рогожском службы справлял… Опять же меня и в митрополию-то с устáвщиком Жигаревым посылали, потому что службу знаю до тонкости и мог применить, каково правильно там ее справляют… Опять же не в похвальбу насчет пения скажу: в Оленеве у матушки Маргариты да у матушки Фелицаты пению девиц обучал — развод демественный им показал.
Поставив на стол кулебяку, сотворила мать Таисея семипоклонный устáвный нача́л. А с ней творили тот обряд и приезжие гости. Игуменьи друг дружке поклонились и меж собой поликовались.
Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать вам долго, понимать Душой все ваше совершенство, Пред вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!
Он слышал только, как чудные уста обдавали его благовонной теплотой своего дыханья, как слезы ее текли ручьями к нему на лицо и спустившиеся все с головы пахучие ее волосы опутали его всего своим темным и блистающим шелком.
О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих — ты их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..