— Сказано, не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. — Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери не слушают!.. Нет, девки, приберу вас к рукам… Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня, как узнает, что я за околицу вас ночью отпустила… Пошли, пошли в моленную!
Как у нашего волка Исколочены бока, Его били, колотили, Еле жива отпустили. А вот волка ведут, Что Микешкой зовут. У! у! у! Микешке волку Будет на холку! У! у! у! Не за то волка бьют, Что сер родился, А за то волка бьют, Что барана съел. Он коровушку зарезал, Свинье горло перегрыз. Ой ты, волк! Серый волк! Микешкина рожа На волка похожа. Тащи волка живьем, Колоти его дубьем.
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. — Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!.. Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А то — сам денег ни гроша, а в половине… На что это похоже?.. За что?
Потому летом пойдешь в лес — столько там этого гаду: оводу, слепней, мошек и всякой комариной силы — только табачным дымом себя и полегчишь, не то съедят, пусто б им было.
— Э! Перестань. Прежде смерти не умрешь! — сказала ей Фленушка. — Зубаст Патап Максимыч, да нас с тобой не съесть ему, а и захотел бы, так не по горлу придемся — подавится. Говорила тебе, хочешь в шелковых сарафанах ходить?
— Да, съели б меня волки, некому бы и гостинцев из городу вам привезти, — через несколько минут ласково молвил Патап Максимыч. — Девки!.. Тащите чемодан, что с медными гвоздями… Живей у меня… Не то осерчаю и гостинцев не дам.
— И не дай вам Господи до такого горя дожить, — сказал Патап Максимыч. — Тут, батюшка, один день десять лет жизни съест… Нет горчей слез родительских!.. Ах, Настенька… Настенька!.. Улетаешь ты от нас, покидаешь вольный свет!..
Там Карпушка пробыл года с четыре, в приказных делах наторел, и все ему стало с руки: просьбу ль написать, дело ль в котору надо сторону своротить — на всякое художество собаку съел.
И кляла же тот обед Устинья Московка. Первое дело: свежей рыбки хотелось покушать ей, а главное, Василий Борисыч там сел, да там же и Прасковья Патаповна. Подметив на кладбище, как поглядывал на нее Василий Борисыч, дала Устинья волю пылкому, ревнивому сердцу… Если б можно было, взяла бы да и съела девичьего подлипалу… Горячая девка была!..
— А еще славят, что всю старину как собаку съел! — вскликнул Чапурин. — Слушай, что деды-прадеды наши говаривали: перву пить — здраву быть, другую пить — ум веселить, утроить — ум устроить, четвертую пить — неискусну быть, пятую пить — пьяным быть, чара шестая — пойдет мысль иная, седьмую пить — безумну быть, к осьмой приплести — рук не отвести, за девяту приняться — с места не подняться, а выпить чарок с десять — так тут тебя и взбесит.
— Поди вот, влезь человеку в душу-то! — сказал он, кончив рассказ. — Думал я, другого такого парня на свете-то нет: кроткий, тихий, умный, богобоязный!.. Ан вон каков оказался!.. Истинно говорят: надо с человеком куль соли съесть, тогда разве узнаешь, каков он есть!.. Я ль его не любил, я ли не награждал его!.. И заплатил же он мне!.. Заплатил!..
Тоска же человека о том, что его забудут, что его съедят черви и что от него самого и его дел не останется и следа (речь о человеке в прошлом), и вопли человека (в настоящем), что он утратил корни и связь с предками, — не есть ли это одно и то же? Не есть ли это растянутая во времени надчеловеческая духовная боль?