Рассыпается народ по Божьей ниве, зарывает в могилки красные яйца, поливает жальники сыченой брагой, убирает их свежим дерном, раскладывает по жальникам блины, оладьи, пироги, кокурки [Пшеничный хлебец с запеченным в нем яйцом.], крашены яйца, пшенники да лапшенники, ставит вино, пиво и брагу… Затем окликают загробных гостей, просят их попить-поесть на поминальной тризне.
Марьюшка завела ирмос: «Воскресения день…» Певицы стройно подхватили, и громкое пение пасхального канона огласило кладбище. Матери раскладывали яйца на могилки, христосуясь с покойницами. Инокини, белицы, сироты и прихожие богомольцы рассыпались по кладбищу христосоваться со сродниками, с друзьями, приятелями…
— Не знаю, как тебе сказать, господин купец, — ответил Дементий. — Хворала у нас матушка-то — только что встала. Сегодня же Радуницу справляли — часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапéзой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.
Стоит у могилки Аксинья Захаровна, ронит слезы горькие по лицу бледному, не хочется расставаться ей с новосельем милой доченьки… А отец стоит: скрестил руки, склонил голову, сизой тучей скорбь покрыла лицо его… Все родные, подруги, знакомые стоят у могилы, слезами обливаючись… И только что певицы келейные пропели «вечную память», Устинья над свежей могилою новый плач завела, обращаясь к покойнице...
Дня потом не проходило, чтоб Никифор по нескольку часов не просиживал на дорогой могилке. На девятый день пришли на кладбище покойницу помянуть и, как водится, дерном могилу окласть, а она уж обложена и крест поставлен на ней. Пришли на поминки в двадцатый день, могилка вся в цветах.
Сама матушка Манефа пожаловала, очень желательно было ей помянуть племянницу — не привел Господь в землю ее опустить, так хоть в сорочины над ее могилкой поминальную службу справить.
Ранним утром, еще летнее солнце в полдерево стояло, все пошли-поехали на кладбище. А там Настина могилка свежим изумрудным дерном покрыта и цветики на ней алеют. А кругом земля выровнена, утоптана, белоснежным речным песком усыпана. Первыми на кладбище пришли Матренушка с канонницей Евпраксеей, принесли они кутью, кацею с горячими углями да восковые свечи.
И видели они, что возле Настиной могилки, понурив голову и роняя слезы, сидит дядя Никифор. То был уж не вечно пьяный, буйный, оборванный Микешка Волк, но тихий, молчаливый горюн, каждый Божий день молившийся и плакавший над племянницыной могилой. Исхудал он, пожелтел, голову седина пробивать стала, но глаза у него были не прежние мутные — умом, тоской, благодушьем светились. Когда вокруг могилы стали набираться званые и незваные поминальщики, тихо отошел он в сторонку.
Встал и медленными шагами пошел к речке, что протекала возле погоста. Зачерпнул ведра, принес к могиле и полил зеленый дерн и любимые покойницей алые цветики, пышно распустившие теперь нежные пахучие свои головки на ее могилке… Опять сходил на речку, принес ведра белоснежного кремнистого песку берегóвого и, посыпав им кругом могилы, тихо побрел задами в деревню.
— Не бойся, матушка. Далёко горит, нас не захватит. Часу не пройдет после выезда, как будем мы на Фотиньиной гробнице, от нее до могилки матушки Голиндухи рукой подать, а тут и кельи Улáнгерские. Вечерен не отпоют, будем в Улáнгере.
— Справим завтра каноны над пеплом отца Варлаама, над могилками отца Илии и матушки Феклы, — продолжала Фленушка. — От Улáнгера эти места под боком. А послезавтра поглядим, что будет. Опасно станет в лесу — в Улáнгере останемся, не будет опасности, через Полóмы на почтову дорогу выедем — а там уж вплоть до Китежа нет сплошных лесов, бояться нечего.
И над Голиндухиной могилкой справили обычную службу и над нею пропели канон и кутьей да блинами помин сотворили. Дальше гуськом по тонким кладкам пошли и вышли на дорогу, где их ожидали терзаемые оводом кони.
На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…
Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, — подумал дед, — что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана».
Эраст был до конца жизни своей несчастлив. Узнав о судьбе Лизиной, он не мог утешиться и почитал себя убийцею. Я познакомился с ним за год до его смерти. Он сам рассказал мне сию историю и привел меня к Лизиной могилке. — Теперь, может быть, они уже примирились!
Ты, может быть, Федя, не знаешь, а только там у нас утопленник похоронен; а утопился он давным-давно, как пруд еще был глубок; только могилка его еще видна, да и та чуть видна: так — бугорочек…